Фасоли в супе не было.
— Не беда, — уплетая мое варево, рассудил папа. — Все очень вкусно.
— Да-а! — поддержала его мама. — Я рада, что из нашей дочери растет хорошая кулинарка. — И обращаясь ко мне: — Как тебе удалось добиться такого вкуса?
Я начала рассказывать, подробно и добросовестно, поощренная похвалой.
— И Люда все время была возле тебя?
— Да. Она теперь по-другому завязывает «конский хвост»!
— А ты все собирала и собирала пену?
— Знаешь мама, ее так много получается при варке свинины. Гораздо больше, чем от курятины.
— Да? А может, то была не только пена?
— Пена! — заверила я. — Такая густая, коричневая и образовывалась большими хлопьями, как ты и предупреждала.
— Куда, говоришь, ты ее собирала?
— Да вот, — показала я на миску, стоящую под диваном. — Приготовила для Барсика.
В миске темнела масса так и не осевшей пены.
— Странно, — протянула я озадаченным тоном. — Эта пена еще и оседает хуже, чем куриная.
Родители дружно взорвались смехом. Они смеялись долго и раскатисто, а я чинно сидела и ждала разъяснений. В их смехе не было ничего обидного для меня, я чувствовала это. Просто, им было легко и беззаботно, и еще им понравилось приключение с моим супом.
Ковырнув содержимое миски ложкой, я обнаружила там недостающую в супе фасоль.
— Как же так получилось? — захлопала я мнимыми ресницами.
— Пена! — смеялась мама. — Ой, умру...
— Пена? — переспросила я.
— Я забыла сказать тебе, что фасоль при вскипании поднимается на поверхность, в отличие от других овощей.
— Но она же была...
— ...темной? Это потому что фасоль цветная, коричневая, — все еще содрогаясь от смеха, сказала мама.
Конечно, я рассказала о своем супе Людмиле.
— Суп имени Марио Ланца, — вдохновенно произнесла она. — Неплохо звучит, да?
Однажды я тоже всласть посмеялась над Людмилой. Только это уже другая история.
***
Однажды я тоже всласть посмеялась над Людмилой.
Если вам выпадало наблюдать, как моются кошки, как ощипывают перышки воробьи или, еще лучше, скворцы, вы согласитесь, что это завораживает. Однажды я попала в дом, в живом уголке которого жили хомяки, и наблюдала, как хомячиха вычесывала детенышей. При всей нелюбви к грызунам, зрелище это удерживало мой взгляд. К той же категории детей природы пока еще относились и мы с Людмилой. Ее старший брат Николай называл ее Читой, имея для этого некоторое основание.
Я уже упоминала, что смотреть, как она изучает себя перед зеркалом, как неосознанно нарабатывает собственную неповторимую палитру движений, было привычным для меня и необходимым ей, ибо наличие зрителя, которому доверяешь, стимулирует творческий процесс, и он расцветает по ходу действия совершенно непроизвольно.
Втайне мы мечтали стать актрисами. У нее было намного больше шансов осуществить свою мечту — она обладала уникальным голосом и выразительной внешностью. Что касается меня, то отсутствие данных к пению — доступное моему пониманию ее преимущество — делало меня едва ли не закомплексованной. Но кому запретишь мечтать втайне?
Зато у меня был талант перевоплощения. Пообщавшись с новым человеком раз-второй, я начинала повторять интонации его голоса, жесты и мимику. Уместнее сказать «ее», потому что мужское своеобразие, если я его замечала, нравилось мне, да и только. Женщин же я процеживала сквозь себя, аккумулируя богатство внешних проявлений.
В этом смысле я, может быть, была более Читой, чем моя подружка, но, во-первых, у меня не было ироничного старшего брата, а во-вторых, до поры до времени я оставалась замухрышкой, которую почти не замечали. Истинно, шарм — женское свойство, в соответствии с этим он у меня и проявился тогда, когда я стала женщиной.
— Вы чувствуете, что вы — не такая, как все? — иногда спрашивают меня теперь.
Я отдаю себе отчет, что, правда, не совсем такая, как все, хоть и не одинока в своей странноватости. Просто я занята другими заботами, отличными от обыденных, ибо не все пишут стихи, копаются в истории своих земляков, в их родословных. И многое другое в том же роде.
— Нет, — признаюсь я, отвечая на расспросы. — Потому, что давно привыкла к себе.
В этих словах нет ни капельки лукавства или кокетства. Все самоощущения пришли ко мне из детства, а там у меня были более яркие подруги, и это не позволяло мне выделяться на их фоне.
И все же, согласитесь, мечта — это нечто действенное, это не образ, а процесс, в котором ты принимаешь участие. Так и я, иногда лицедействовала по наитию.
Устав от литературных упражнений, которыми я увлекалась с детства, от брожения по саду, от пощипывания то слив, то винограда, я прибегала к Людмиле и, конечно, усаживалась перед зеркалом, отлично зная, чем себя занять. Густота моих волос не поражала воображение. Правда, они интенсивно завивались от природы, но в сочетании с мягкостью давали не крупные и тугие локоны, обрамляющие лицо, а свисали вокруг него прядями, похожими на распустившиеся хилые пружины. Волосы были ни длинны, ни коротки. Мама стричь их не разрешала в надежде, что они станут длиннее. Косички если и не уродовали меня, то и красоты не добавляли, «конский хвост» — модная тогда девчоночья прическа — «не стоял». И я, втихую отчекрыжив отчаянную челку, которая тут же образовала на верхней границе лба закрученные висюльки, носила их свободно зачесанными на косой пробор.
И все равно мои волосы умудрялись досаждать мне. Каждый день после сна они завивались по- другому, торчали в разные стороны, выставляя наружу ершащиеся концы, чего я терпеть не могла. Я увлажняла их, пытаясь слегка распрямить и зачесать приемлемым образом. Это удавалось, хотя и с трудом, ведь ни щипцов для горячей завивки, ни бигуди мы тогда не знали, обходились расческой да собственным кулачком, на который я приловчилась начесывать запутанные пряди, приводя их в нужный вид.
В школе мои трудности с волосами не понимались. Не понимались каждым по-разному: мальчишки меня не замечали, девочкам — в связи с таким отношением ко мне мальчиков — было все равно, а учителей они злили.
— Низа, ты сегодня снова с новой прической? — осуждающе констатировала биологичка Раиса Валериевна, наша соседка по улице. — Когда ты прекратишь выделываться, ей-богу!
Обычно я отмалчивалась, но обиду за непонимание помнила долго.
Следовательно, экспериментировать перед зеркалом с прической не приходилось, ибо ее автором была не я, а моя упрямая природа. Я лишь пыталась вообразить, что будет, если поднять волосы с затылка, для чего запускала руки под нижние пряди и приподнимала их над плечами до уровня макушки. Взору открывался трогательный овал лица, особенно милый уморительной беззащитностью линий, шедших от ушей до чуть удлиненного подбородка. На боковых и нижних краях щек серебрилась больше ничем не проявляющаяся растительность. Мои щеки были похожи на молодые листья каштана, разве что цвет имели матово-персиковый и были более упругими.
Каким-то совсем другим становился рот, губы — верхняя поджата, а нижняя слегка вывернута — застывали в мимике завуалированного неприятия. Шея, не очень длинная, но тонкая, не вызывала претензий. Хорошо развитыми угловатыми плечами можно было бы гордиться, если бы я это понимала. Но, к сожалению, тогда мне нравились не прямые плечи, а покатые, как у пушкинских красавиц. Фу, какая бяка это для меня теперь! Итак, я несказанно сочувствовала себе по поводу плеч, казалось, они проигрывают, контрастируя с шеей, пугливо прячущейся в ключицы, и это заставляло меня поспешно опускать волосы, словно то была спасительная завеса, за которой скрывался угловатый этап созревания.
Что еще? На меня смотрели — о, горе! — светлые глаза, невыразительность которых непременно надо