Имеет ли смысл оставлять после себя записку? Короткий постскриптум в дополнение к четверти миллиона слов, уже оставленных в назидание потомкам… которых, к слову сказать, никогда не будет. Если оставлять, то что-то простое и яркое, вроде «В моей смерти прошу винить Клару К.». Хотя при чем тут Клара К.? Это ведь не он сейчас лежит на жесткой кушетке в комнате, где форточки не закрываются даже зимой. Не из-под него молоденькая и вечно недовольная жизнью медсестра дважды в день выносит судно. И не к его правой руке между большим и указательным пальцами прикреплен маленький краник для капельницы, чтобы каждый раз не начинать поиск вены заново. Получается, Клара К. тут определенно ни при чем и винить ее в собственных проблемах бессмысленно и глупо. Кого же тогда? Бога, которого нет? Борис Борисовича, который до недавнего времени заменял Толику и Бога, и – чего теперь скрывать-отца. Самого себя, которого он почти уже наказал?
Или неизвестного владельца иномарки, снабдившего свое любимое транспортное средство таким невыносимо мерзким голосом?
Визг недорезанной свиньи заглох на полувсхлипе, теперь сирена надрывалась трелью соловья. Только очень мощного соловья, вероятно, бройлерного. Этой же песней, но в более приятной для слуха тональности часто возвещают о приходе гостей дверные звонки.
Что ж, звоните, неизвестно кого подбадривал Толик, звоните – и вам откроется. В конце концов не один и не два тревожных звоночка должно было прозвучать, чтобы привести его туда, где он находится в настоящее время. И даже не десять. Ведь это не так просто – усадить молодого здорового парня на подоконник – не широкий и деревянный, как в детстве, а пластиковый, шириной от силы дюймов десять. Причем усадить так, как никто и никогда не позволил бы ему сидеть, будучи ребенком: поперек подоконника, свесив голые ноги в раскрытое окно, окунув их, как в кисель, в теплый и влажный воздух летнего вечера. Что ноги – он был полностью обнажен, бесстыдно гол, беззастенчиво раздет, и если бы кто-нибудь догадался спросить у Толика, почему так много самоубийц выпрыгивают из окон неглиже, Толик выдал бы ответ с легкостью.
Совершенно непонятно, что надеть на себя, собираясь в последний путь. Такое, чтобы соответствовало важности момента. Это сложнее, чем девочке-подростку из небогатой семьи подобрать наряд для первой в жизни дискотеки. Как ей же на раннем сроке беременности выбрать шикарное платье для последнего на ближайшие пару лет выхода в свет. Анатолий рассудил, что лучше уйти из жизни так же, как пришел в нее, то есть голым, чем навсегда остаться в памяти случайных свидетелей «тем придурком с двенадцатого, в канареечной майке и непарных носках».
Отхлебнув из горлышка и чуть побарахтавшись в патоке неприятных воспоминаний, Толик пришел к выводу, что не может с уверенностью определить, сколько звеньев насчитывает цепочка событий, в конечном итоге вознесшая его на этот этаж и на этот подоконник. Зато может точно сказать, какой эпизод жизни стал первым звеном в цепи. Первой ступенькой в этом восхождении. Первым тревожным звоночком.
Это случилось дома у Оболенского. Да, почти как в мультфильме. «Толик в гостях у Бор Бориса».
– Немедленно сними с меня эту гадость! – на грани вкрадчивости и злобного шипения, едва не скрежеща зубами, процедил Толик. Ему казалось, что голос его звучит достаточно сурово, чтобы заморозить воду в стакане, однако Борю он отчего-то не впечатлил. Оболенский преспокойно стоял рядом, запустив руки в карманы тренировочных брюк, и тихонечко хихикал, похожий на злобного гнома.
– Ну почему же гадость? Сам же говорил, они счастье приносят.
– Сними! Это… это не смешно, – с трудом выдавил Толик, про себя успев подумать гораздо больше.
Стиснув зубы, он сетовал на дурацкое модное поветрие держать дома пауков в стеклянных садках, охватившее не только соседку по этажу Клары Кукушкиной, но и некоторых коллег по проекту, включая Бориса Оболенского. Сетовал на его четырехлетнего отпрыска Андрюшку, который при таком поведении едва ли дотянет до пяти, предложившего: «Дядь Толь, а хосесь его в луке поделжать?» И уже не сетовал – негодовал на самого себя, согласившегося на эту авантюру.
Он и не предполагал, что в этом крошечном существе, очумевшем от долгого пребывания в тесном помещении с невидимыми стенками, может быть столько прыти. Но нет, вяло побродив по ладони и опасливо глянув на далекий пол с вершины большого пальца Анатолия, новый обитатель Бориной квартиры внезапно взбодрился. Опрометью он промчался по оголенному предплечью, по прикрытому рукавом майки плечу, немного пометался там, словно бы пытаясь постичь глубокий смысл красно-белой эмблемы Московского «Спартака», и наконец утвердился на шее Толика между воротником-стоечкой и четвертым, кажется, позвонком.
– Опа-опа! – оживился Борис. – Смотри, Толька, аккуратнее. Не прихлопни!
– Не на-адо его снимать! – с готовностью завопило веснушчатое чудовище, закатывая наглые голубые глазищи. – Он хосет гнеждо себе постлоить!
С ужасом Толик осознал, что не нуждается ни в каких предостережениях. Его собственной воли не хватало на то, чтобы поднять руку и стряхнуть с шеи непрошеного гостя. Рука просто не поднималась, она оцепенела, как и все тело, в паническом ожидании. Короткими шейными волосками Толик чувствовал, как взгромоздившаяся на него тварь шевелит жвалами. Ядовитыми жвалами! И сколько бы ни твердил Щукин о том, что ни одни паук не в силах причинить вред здоровому взрослому организму, в данный момент Толик в это не верил. Ссутулившись под невесомой тяжестью паука, застывшего в угрожающей неподвижности, точно собака, взявшая след, Анатолий чувствовал себя маленьким и больным и не мог выйти из ситуации без посторонней помощи. Любое неосторожное движение, верил он, и эти жвалы, такие нестрашные, даже забавные при взгляде через стекло садка, сомкнутся на его шее, проткнут кожу и впрыснут в кровь сильнодействующий яд.
«Какого черта! У меня же явная арахнофобия!» – осознал Толик, чуть не плача.
Наконец Боря, вдоволь нахихикавшись и наслушавшись воплей Андрюшки, аккуратно, двумя пальцами поддел за брюшко своего нового домашнего любимца и, разнообразия ради, пересадил его себе на нос, демонстрируя завидное отсутствие страха и брезгливости. Восторгу сына не было предела.
– Не гнездо, не гнездо, – орал единственный в своем роде рыжеволосый чертенок. – Паусек хосет жить в дупле!
А Борис смешно выпучивал глаза и шумно выдыхал из-под нижней губы, заставляя паучьи лапки на переносице шевелиться, как забавные накладные усики.
И только Анатолий не участвовал в общем веселье. Его спина, одеревеневшая от долго сдерживаемых эмоций, буквально исходила мурашками. По ногам разливалась неприятная слабость. «Сесть бы», – устало подумал он и сел.
– О-о, какой бледный! – покачал головой Борис, поглядев на Толика, и снял паука с носа. – Да что с тобой? Серьезно испугался? А? Испугался?
– Испугался! Испугался! – запрыгал, заскакал вокруг Андрюшка, изображая собой хоровод из одного человека. Пардон, маленького чудовища. – Дядя Толя испугался!
Анатолий промолчал.
– Что ж ты так, – посочувствовал Борис и успокаивающе коснулся Толикова плеча. Толик вздрогнул и скосил глаза, убеждаясь, что в руке приятеля не притаился еще кто-нибудь – крошечный и злобный. – Зря! В нашем деле так нельзя. Как же ты убедишь читателя, что паук – лучший друг человека, залог процветания экосистемы и гарант мира во всем мире, если не можешь избавиться от собственных предубеждений? Дави их, слышишь? Дави безжалостно!
Толик устало взглянул на импровизированный садок – пивную кружку, на дно которой кто-то щедро сыпанул песка из ближайшей песочницы, на мечущегося по малому кругу паука – в его глазах-булавках читалось явное недовольство по поводу прерванной охоты и скорого водворения в хрустальный склеп – и подумал, что Боря, как всегда, прав. Кое-кого здесь и впрямь чертовски хочется раздавить.
– Ну смотри, разве он не прелесть? – не унимался Оболенский, с умилением заглядывая в горловину кружки то левым, то правым глазом. Заглянуть обоими сразу ему не позволял нос. – Вот скажи мне, поручик, мог бы ты, к примеру, поцеловать паука?
Толика жестоко передернуло.
И словно бы этот неуклюжий эпизод, этот момент неловкости послужил своеобразной проверкой на лояльность, а то и на профпригодность, и он ее безнадежно провалил, по крайней мере именно в таком ключе прозвучала следующая фраза Бориса, произнесенная полчаса спустя, уже на улице.