позволяет разомкнуть губ. Не хватало еще нарушить таинство молитвы суетным чиханием. «Апчхи» вместо «аминь»? Нет уж, лучше повременить.
Открытая повозка-полноте, простая телега, на которой ее везут, скрипит и трясется так, словно не изобрело еще человечество ни колеса, ни смазки к нему. Сухая солома исколола все тело. Все еще чувствительное, как это ни удивительно, тело. От колодок давно затекли руки, кожу на шее и запястьях саднит и щемит. Лошади тянут так неохотно, будто для них, а не для нее эта поездка грозит незаметно перерасти в последний путь.
Приехали!
Остановились без «тпру!». Едва возница отпустил поводья, лошади тотчас встали и даже попятились слегка. Тоже чувствуют?
Ей помогли подняться. Снимать колодки не спешили, но хотя бы стянули с головы жуткий мешок. Она таки не удержалась, прочистила легкие мощным чихом, вдохнула полной грудью свежий – только по сравнению с тюремной многолетней затхлостью – воздух, жадно распахнула глаза навстречу миру – и поморщилась. Весь обзор заслонял деревянный помост, сколоченный так грубо, что, кажется, всмотрись чуть пристальней – и занозишь взгляд. Не помост – слепленные на скорую руку подмостки, воздвигнутые посреди площади специально ради единственного бенефиса знаменитой актрисы. Ее!
– Прошу, сударыня!
Обернулась на знакомую фразу. Глянула недоверчиво и, вместе с тем, с надеждой. На миг показалось: слова прозвучали как тогда, с крыши. Показалось и ушло.
Увы, все тот же черный балахон, капюшон, перчатки и скрадывающая голос железная маска с узкими прорезями для глаз. Тюремщик не предложил ей руку, с учетом колодок это выглядело бы нелепо, сам взял под локоток и захромал рядом. Тум, ш-ш-ш-тум по шероховатым прогибающимся доскам.
Шла не по канату – по широкому настилу, напоминающему корабельные сходни, но оступиться было еще страшней.
По обе стороны от помоста бурлила разноголосая и разноцветная толпа, все глаза – на нее. Внутри огонь любопытства и ненависть, ненависть со всех сторон, а если и мелькнет кое-где нечаянный островок жалости, то лишь об одном: «Эх, высоковаты мостки… Не доплюнуть…» Самые догадливые прихватили из дома яблоки, яйца и томаты – какой-нибудь художественной школе хватило бы не на один месяц оттачивания техники натюрморта. Доплюнуть – не доплюнешь, а вот добросить… Хорошо еще, что ярость мало способствует меткости.
Прикрываясь колодками, как роскошным деревянным жабо, она, насколько могла, уворачивалась от ударов, морщилась, если прямо в лицо, пыталась смотреть в ответ, без стыда и страха – с состраданием, но тем вызывала лишь новые вспышки озлобления и мрачного веселья. Толпа уже не бурлила – бесновалась, вопила, улюлюкала, вздымала руки в проклинающих жестах.
Но замечалось почему-то не это.
Небо. Не крошечный кусочек, порезанный на квадратики прутьями решетки, а огромное и такое прозрачное, что захватывает дух. А высоко в небе – одинокая чайка. Ее крик, похожий на скрип колеса невидимой кареты… которая, как всегда, проедет мимо. Чумазый бутуз, взмывший над толпой на дрожащих-от негодования ли, от общего ощущения праздника? – отцовских руках: «Смотри, сынок!». Ветер треплет непослушные кудри, глазенки, круглые, как два луидора, готовы, кажется, впитать и сохранить в себе всю сцену предстоящей казни-до последней мелочи. До последней капли крови.
Она тоже смотрела на мальчугана. Прекрасно понимая, что у нее уже никогда не будет такого.
Ее ждала виселица, проросшая сквозь доски помоста уродливым горбуном, и перекинутая через перекладину веревка, конец которой заплетен длинным витым узлом.
Она в последний раз оглянулась вокруг, окинула взглядом крыши близлежащих домов, утонувшие в тени переулки, заглянула зачем-то в щели у себя под ногами. В последний раз прошептала:
– Ну где же вы? Где? Помогите мне, пока еще не поздно.
– Вы ищете табуретку? Скамеечку? Обрезок бревна? Что-нибудь, на что можно забраться? – неверно истолковал ее замешательство тюремщик, непривычно словоохотливый в это утро. – Не ищите. С табуреткой получилось бы слишком просто и… не так красиво. Не беспокойтесь, я постараюсь не затягивать слишком сильно. – узкие прорези маски кольнули ее холодком неискреннего раскаяния. – Ах, простите, я имел в виду время.
Сначала ей освободили руки – чтобы тут же туго стянуть их за спиной, затем шею. Она безропотно позволила надеть на себя петлю. И лишь когда ее бывший тюремщик и будущий палач взялся за свободный конец веревки, проговорила:
– Постойте… Я ведь… кажется… имею право… на последнее… желание? – Медленно, все еще надеясь на что-то, из последних сил растягивая то самое время, которое ее мучитель пообещал не затягивать.
– Как и все, – палач отпустил веревку, одновременно пожимая плечами. И снова в его жесте ей почудилось что-то смутно знакомое. – Желайте, – обронил он небрежно, точно медную монетку в кружку нищего, не слишком заботясь, попал ли.
«Желайте»… Легко сказать!
Свободы? Праздничный обед из четырнадцати блюд? Смерти от старости?
Все, что угодно, кроме той глупости, которая сама просится на язык.
А, тысяча чертей!
– Снимите маску! – потребовала она. – Я хочу видеть ваше лицо.
Пристальный взгляд бойниц-глазниц и глухой, неразличимый голос из-под маски.
– Мне жаль, сударыня. Вы просите слишком многого.
Рука в черной перчатке уверенно ухватилась за свисающий конец. Потянула. Вторая рука перехватила чуть выше – веревку, а через нее – горло.
Толпа внизу взвыла от предвкушения близкой развязки.
Вот он, праздничный обед, ради которого столько людей, побросав все свои дела, собрались на площади. И не беда, что из одного блюда. Кому не хватит, могут подобрать с помоста остатки яблочно- яично-томатного великолепия. А ты, одинокая чайка! Что скрипишь несмазанным каретным колесом? Прилетай сюда вечерком, когда все разойдутся. Уверена, и тебе найдется чем поживиться. А вы, верные герои-защитники! Где вы? Ведь еще не поздно пальнуть из мушкета в палача или в веревку повыше узла, конской грудью взрезать толпу, протянуть руку и позвать: «Сударыня!..»
Мысли метались, агонизировали в ее помутненном, обескровленном мозгу, пока не пришла последняя, самая короткая: «Поздно!»
И тогда она взбесилась. Как будто заразилась бешенством от обезумевшей толпы.
Уже фактически повешенная, оторвавшаяся обеими ногами от дощатого настила, полузадушенная, она вдруг качнулась всем телом на маятнике веревки, обернулась по длинной дуге вокруг опорного столба виселицы, вплотную прижалась к нему лопатками и что было сил лягнула босыми пятками в грудь палача, имевшего неосторожность подойти слишком близко. Палач глухо охнул и рухнул навзничь, выпустив веревку из рук.
Сама упала рядом, тоже на спину, прямо на связанные руки, которые то ли от удара, то ли по воле Божественного провидения в тот же миг освободились от пут. Вскочила на ноги дикой кошкой, прищуренным взглядом скользнула по толпе, взвывшей теперь еще сильнее – от предвкушения разочарования, намереваясь, как по волнам, пробежать прямо по головам, плечам, вскинутым для проклятия рукам. Присела перед отчаянным прыжком… и не удержалась, сделала два шага в сторону лежащего неподвижно палача и решительным движением сорвала железную маску с его лица.
Со своего лица.
Со своего застывшего, неживого лица.
И на этом проснулась.
Проснулась?! Значит, она все-таки задремала? Какая непростительная беспечность!
Аля вынырнула из сновидения в реальность, как морж из проруби – резко, до остановки дыхания, под незатихаюшую песню адреналина в крови. Все еще готовая бежать, сражаться, убивать во спасение собственной жизни, если потребуется. Все еще полузадушенная.
Машинально потрогала затекшие, будто отлежанные, запястья, невесть когда натертую шею-липко. Липко и колко. Сняла с затылка обрывок веревочной петли – и скривилась от отвращения. Нет, не петли –