оперу по новым планам.
К несчастию, он не слушал этих господ, говорил сам целыми часами и вдруг, взглянувши на часы, вставал и поспешно отпускал их, говоря:
— Вот тебе на! Чуть было не забыл, что пора на заседание… Ну, и жизнь, ни минутки свободной… Это решено, милый друг… Пришлите мне поскорее докладную записку.
Докладные записки нагромождались на письменном столе Межана, которому, несмотря на весь его ум и доброе желание, едва хватало времени на текущие дела и приходилось оставлять в стороне великие реформы.
Подобно всем новым министрам, Руместан перевел в министерство весь свой блестящий персонал с улицы Скриба: барона де-Лаппара и виконта де-Рошмара, придававших аристократический дух новому кабинету, но, впрочем, совершенно сбитых с толку и не знакомых ни с одним вопросом. Первый раз, когда Вальмажур явился на улицу Гренелль, его принял Лаппара, специально занимавшийся искусствами и ежечасно рассылавший десятки курьеров к мелким актрисам мелких театров, с приглашениями на ужин, рассылал их в больших министерских конвертах, в которых иногда даже ничего не было, но это служило предлогом для того, чтобы актрисы, не заплатившие за квартиру, могли бы покорить доброго посланца из министерства. Барон оказал игроку на тамбурине добродушный, несколько высокомерный прием важного вельможи, принимающего одного из своих вассалов. Вытянувши ноги из страха помять свои темно-синие брюки, он небрежно заговорил с ним, не переставая подпиливать и полировать свои ногти.
— Теперь это очень трудно… министр так занят… Через несколько дней… Вас предупредят, милейший.
Так как музыкант наивно признался, что дело к спеху, что им может не хватить денег, то барон, с самым серьезным видом, положивши ногтевую пилочку на край письменного стола, предложил ему приделать к своему тамбурину турникет…
— Турникет к тамбурину? К чему это?
— Э, милейший, да для того, чтобы употреблять его как ящик для продажи 'счастья' в безработицу!..
В следующий раз Вальмажуру пришлось иметь дело с виконтом де-Рошмором. Этот приподнял от пыльного дела свою круто завитую голову, потребовал подробнейшего описания механизма флейты, записал кое-что, постарался понять в чем дело и объявил, в конце концов, что собственно его специальность — дела вероисповеданий. Потом несчастный крестьянин никого уже больше не видел, ибо весь кабинет присоединился к министру в те недоступные сферы, где скрывалось его превосходительство. Тем не менее он не потерял ни своего спокойствия, ни мужества и каждый раз, когда ему отвечали уклончиво и пожимая плечами, он смотрел на людей все теми же удивленными, светлыми глазами, в глубине которых все-таки светилась эта полунасмешливая точка, присущая провансальскому взгляду.
— Хорошо… хорошо… я приду в другой раз.
И он снова являлся. Не будь его высоких штиблет и инструмента через плечо, его можно было бы принять за одного из служащих при министерстве, так он аккуратно являлся туда каждое утро, хотя день ото дня это становилось для него все тягостнее и тягостнее.
От одного вида высокой стрельчатой двери у него теперь уже билось сердце. В глубине свода стоял бывший дом Ожеро с своим обширным двором, где уже складывали дрова на зиму и где виднелись те два крыльца, по которым было так трудно подниматься под насмешливыми взглядами челяди. Все только увеличивало его волнение: серебряные цепи, фуражки с галунами, бесчисленные аксессуары всей этой величественной обстановки, отделявшей его от его покровителя, но он еще больше боялся домашних сцен, нахмуренных бровей Одиберты и вот почему он возвращался сюда так настойчиво. Наконец, швейцар сжалился над ним и посоветовал ему, если он желает видеть министра, подождать его на вокзале Сен- Лазар, когда тот поедет в Версаль.
Он отправился туда и стал сторожить в огромной зале первого этажа, оживление которой, в часы парламентских поездов, принимало особенный, специальный вид. Депутаты, сенаторы, министры, журналисты, правая, левая, словом, всевозможные партии сталкивались там, такие же пестрые и многочисленные, как синие, зеленые и красные афиши, покрывавшие стены; все они кричали, шептались, одна группа подсматривала за другой; один отходил в сторону, чтобы обдумать предстоящую речь, другой, 'кулуарный' оратор, заставлял дрожать стекла от раскатов своего голоса, которого парламент никогда не должен был слышать. Северные и южные акценты, разнообразные мнения и темпераменты, кипение честолюбий и интриг, гул и шопот лихорадочиой толпы, всего тут было, и политика была здесь вполне на месте посреди этого неуверенного ожидания, этой суматохи путешествия в заранее определенный час; одного свистка было достаточно для того, чтобы кинуть эту политику на длинный рельсовый путь, посреди сигнальных дисков и локомотивов, на движущуюся почву, полную случайностей и сюрпризов.
Через пять минут Вальмажур увидал Нуму Руместана, подходившего под руку с одним из секретарей, несшим его портфель; пальто Руместана было распахнуто, лицо расцвело улыбкой, весь, он был таков, каким он увидал его в первый раз на эстраде цирка, и издали уже он узнавал его голос, его обещания, его заверения в дружбе:
— Непременно… верьте мне… Это так же верно, как если бы было уже у вас в руках…
Министр переживал еще медовый месяц своей власти. За исключением политического недоброжелательства, часто гораздо менее яростного в парламенте, нежели можно подумать, соперничества краснобаев и ссор адвокатов, защищающих противные стороны, у Руместана не было еще других врагов, ибо за три недели своего пребывания министром он не успел еще утомить просителей. Ему еще пока верили. Пока не больше двух или трех начинали терять терпение и подстерегать его. Этим он бросал свысока, прибавляя шагу, 'здорово, друг', предупреждая их упреки, а также давая им опровержение, и фамильярно отстранял возражения разочарованных и польщенных просителей. Настоящая находка, это 'здорово, друг', совершенно инстинктивно двоедушное. При виде музыканта, подходившего к нему, покачиваясь и улыбаясь так, что видны были белые зубы, Нуме сильно захотелось поздороваться с ним этим уклончивым способом, но как назвать другом этого крестьянина в маленькой поярковой шляпе, в серой курточке, из которой выступали его загорелые руки, совсем как на деревенских фотографиях. Он предпочел принять свой 'министерский вид' и пройти высокомерно, так что бедняга остолбенел и уничтоженный позволил себя затолкать толпе, теснившейся за великим мужем. Однако, Вальмажур снова появился на другой день и в последующие дни, но, не смея подойти, он сидел на кончике скамейки, напоминая один из тех смирных и печальных силуэтов, какие можно видеть на железнодорожных станциях, солдат или эмигрантов, заранее готовых на всевозможные случайности горемычной судьбы. Руместан никак не мог избегнуть этой молчаливой фигуры, вечно стоявшей поперек его дороги. Как он ни притворялся, что не замечает его, как ни отвертывался и ни заговаривал громче, проходя мимо, все-таки улыбка его жертвы была тут и оставалась тут до отхода поезда. Конечно, он предпочел бы грубый протест, сцену, крики, историю, в которую вмешалась бы полиция и избавила бы его от него. Он дошел до того, он, министр, что стал уезжать с другой станции, с левого берега Сены, для того, чтобы избежать этого живого упрека. Так в жизни самых высокопоставленных лиц бывают неприятные мелочи, песчинка в сапогах-скороходах, мешающая ходьбе.
Вальмажур не терял терпения.
— Должно быть, он болен, — говорил он себе в те дни, когда министр не показывался, и упорно возвращался на свой пост. Дома сестра лихорадочно поджидала его, подстерегая его возвращение.
— Ну что же, видел ли ты министра?.. Подписал, наконец, он бумагу?
И что еще более выводило ее из себя, чем вечное: 'Нет… нет еще'!.. это спокойствие ее брата, опускавшего в угол свой ящик, ремень которого натирал ему плечо; это спокойствие, как выражение беспечности и беззаботности, также часто встречаются у южан, как и живость. Тогда странное маленькое существо входило в ярость. Что же, наконец, течет у него в жилах? Когда же наконец это кончится?.. 'Берегись, коли я сама вмешаюсь!.. ' Он очень спокойно давал ей накричаться, вынимал из их футляров флейту и палочку с наконечником из слоновой кости, обтирал их шерстяной тряпочкой, из боязни сырости и, проделывая это, обещал, что завтра опять попытается в министерстве, и если Руместана там не застанет, то спросит его жену.
— Ах! его жена… ты же знаешь, что она не любит твоей музыки… Вот если бы увидать барышню… это, например, другое дело!..