другим. Почему бы этот вечный обманщик пощадил одну ее? С ее стороны было безумием поддаться на его лживый голос, на его банальные нежности; и ей приходили на память равные подробности, от которых она в одну и ту же секунду бледнела и краснела.
На этот раз это уже не было отчаяние первых разочарований, выражавшееся в крупных чистых слезах, теперь к нему примешивалась злость на самое себя за то, что она была настолько слаба и подла, что простила его, злость на него за то, что он опять обманул ее, не взирая на обещания и пылкие клятвы. Ей хотелось бы сейчас же, сию минуту уличить его, но он был в Версали, в парламенте. Ей пришло на мысль позвать Межана, но потом ей стало противно заставлять лгать этого честного человека. Ей оставалось только задушить в себе просившиеся бурно наружу противоречивые чувства, чтобы не вакричать, не допустить себя до страшной истерики, начинавшей овладевать ею, и она ходила взад и вперед по ковру, охвативши привычным жестом рук свободную талию своего пенюара. Вдруг она остановилась и вздрогнула от безумного страха.
А ее ребенок!
Он тоже страдал и напоминал о себе матери изо всех сил протестующей жизни. Ах, Господи, а вдруг и этот умрет, как первый… на том же самом месяце беременности, в точно такой же обстановке… Судьба, которую считают слепой, создает иногда такие свирепые комбинации. И она рассуждала сама с собой. Отрывистыми словами, нежными восклицаниями: 'дорогой крошка… бедный крошка…' она пробовала взглянуть на вещи хладнокровно, чтобы поступить с достоинством и не рисковать единственным еще остававшимся у нее благом. Она даже взялась за работу, одну из тех вышивок Пенелопы, которая всегда под рукой у деятельных парижанок: ей необходимо было дождаться возвращения Нумы, объясниться с ним, или скорее подметить его виновность в его манере держаться, прежде чем довести дело до непоправимого скандала разрыва.
О, это яркая шерсть, эта правильная и бесцветная канва, сколько признаний слышат они, сколько сожалений, радостей, желаний составляют левую сторону перепутанных, завязанных, оборванных ниток этих женских рукоделий, украшенных мирно переплетающимися цветами.
Нума Руместан, вернувшись из Палаты, нашел жену с иголкой в руках при бледном свете лишь одной зажженной лампы; и эта мирная картина, этот прекрасный профиль, смягченный каштановыми волосами в тени роскошных, мягких драпировок, посреди которых лакированные ширмы, старинная медь, вещицы из слоновой кости и фаянса, освещались теплыми, мимолетными бликами пламени дров в камине, поразила его своим контрастом с кавардаком заседания, ярко освещенных потолков с поднимающейся к ним мутной пылью, носившейся над дебатами точно облако порохового дыма над полем маневров,
— Здравствуй, мамочка… Как у тебя уютно!..
Заседание было бурное. Все этот ужасный бюджет, из-за которого левая пять часов подряд придиралась к этому бедному генералу Д'Эспальону, не умеющему связать двух слов или только и знающему, что страшно ругаться. Тем не менее кабинет и на этот раз выпутался; но все это окончательно решится после новогодних вакаций, когда дело дойдет до бюджета искусств.
— Они сильно рассчитывают на историю с Кадальяком, чтобы свернуть мне шею… Говорить будет Рожо… Не очень-то с ним легко справиться, с этим Рожо… Он ловок!
Затем он прибавил, двинувши плечом:
— Рожо против Руместана… Север против Юга… Тем лучше, это позабавит меня… Сразимся!
Он говорил, увлеченный своими делами и не замечая безмолвия Розали. Он подошел совсем близко к ней, уселся подле нее на пуфе, заставил ее выпустить работу, пытаясь поцеловать ее руку.
— Неужели эта вышивка так к спеху?.. Это мне к новому году?.. А я уже купил тебе подарок… Угадай, что?
Она потихонько высвободилась и так стала пристально вглядываться ему в глаза, что он смешался. У него было сегодня, после бурного заседания, утомленное лицо, опустившееся и обличавшее углами глаз и рта слабую и сильную в одно и то же время натуру, все страсти и полное неуменье противостоять им. Южные лица подобны южным пейзажам: на них следует смотреть только при солнечном освещении.
— Ты обедаешь со мной? — спросила Розали.
— Нет… Меня ждут у Дюрана… Там прескучный обед… Te! я уже опоздал, — прибавил он, вставая. — К счастью, не надо одеваться.
Жена следила эа ним взглядом.
— Пообедай со мной, прошу тебя.
Ее гармоничный голос делался жестче и, настаивая, принимал угрожающие, непреклонные оттенки. Но Руместан не был наблюдателен… Он не может: дела прежде всего! Да, общественный деятель не может вести какую ему угодно жизнь.
— Прощай, тогда, — сказала она серьезно, закончив про себя: — если такова наша судьба.
Она прислушалась к грохоту отъезжавшей из-под ворот кареты, затем тщательно сложила свое рукоделье и позвонила.
— Возьмите мне сейчас фиакр… А вы, Поли, подайте мне пальто и шляпку!.. Я выхожу.
Мигом собравшись, она окинула взглядом покидаемую ею комнату, в которой она ничего не жалела, в которой не оставляла ни частички самой себя, настоящую меблированную комнату под внешней помпой своей желтой парчи.
— Отнесите эту большую картонку в экипаж.
Это было детское приданое, единственное, что она брала с собой из их общей собственности. У дверцы фиакра англичанка, очень заинтригованная, спросила:
— Разве барыня дома не обедает?
— Нет, она обедает у отца и, вероятно, останется там же ночевать.
По дороге в ней вспыхнуло еще раз сомнение, скорее угрызение совести. А если все это неправда… Если эта Башельри не живет на Лондонской улице… Она дала этот адрес кучеру, хотя без особенной надежды, но ей нужна была уверенность.
Ее фиакр остановился перед маленьким двухэтажным особняком, над крышей которого была устроена терраса в виде зимнего сада; это была временная квартира одного левантинца из Каира, недавно умершего после разорения. Дом имел вид гнездышка влюбленных, ставни были закрыты, занавески опущены, а из подвального ярко освещенного и шумного помещения поднимался сильный запах стряпни. Уже по одному тому, как дверь сама послушно повернулась на петлях при ее троекратном звонке, Розали поняла, где она. Персидский ковер, подхваченный шнурками посреди передней, позволял видеть лестницу с ее пушистыми коврами и газовыми рожками, горевшими во весь огонь.
Она услыхала смех, сделала два шага вперед и увидала следующее, чего никогда уже больше не забывала:
С площадки первого этажа Нума свешивался через перила, красный, разгоряченный, в одном жилете, обнимая за талию певицу, тоже очень возбужденную, с распущенными по спине волосами посреди финтифлюшек розового фулярового дезабилье. И он кричал во весь свой южный акцент: — Бомпар, тащи- ка 'брандаду'!..
Вот где надо было его видеть, министра народного просвещения и его главного защитника религиозной морали культов и здоровых принципов; здесь он был без маски и ужимок, распустившись во всю ширь своей южной натуры, свободно и небрежно, точно на ярмарке в Вокэре.
— Бомпар, тащи-ка 'брандаду'! — повторила певичка еще резче подчеркивая марсельскую интонацию Нумы. Бомпар, этот импровизированный поваренок, появившийся из буфетной, с салфеткой через плечо и округливши руки около большого блюда, был Бомпар? На шум захлопнувшейся входной двери он обернулся.
XVIII. НОВЫЙ ГОД
— Господа члены совета!
— Господа члены академии художеств!..
— Господа члены медицинской академии!..