съесть со мной котлетку!..' Это была его пригласительная формула, он щедро сыпал ею, но когда ее принимали всерьез, его никогда не заставали дома, натыкаясь на отговорки дворника, на колокольчики, набитые бумагой или лишенные шнурка. В течение целого года Лаппара и Рошмор напрасно упорствовали в намерении проникнуть к Бомпару, перехитрить необычайные выдумки провансальца, оберегавшего тайну своей квартиры до того, что в один прекрасный день он повыдергал дверные кирпичи для того, чтобы сказать своим приглашенным сквозь баррикаду:
— Я в отчаянии, мои друзья… Лопнул газ… Сегодня ночью был взрыв!
Вскарабкавшись на бесчисленные этажи, пробродивши по широким коридорам, споткнувшись не раз о невидимые ступеньки, всполошивши попойки в комнатах прислуги, Руместан, запыхавшись от этого подъема, от которого отвыкли его знаменитые ноги видного деятеля, стукнулся о большой умывальный таз, висевший на стене.
— Кто идет? — прокартавил знакомый голос.
Дверь медленно открылась, отяжелевшая от веса вешалки, на которой красовался весь зимний и летний гардероб жильца, ибо комната была маленькая и Бомпар не терял из нее ни одного миллиметра, причем ему пришлось устроить свою уборную в коридоре. Его друг нашел его растянувшимся на маленькой железной постели в каком-то красном головном уборе, нечто в роде дантовского капюшона. Бомпар так и привскочил от удивления при виде знатного посетителя.
— Никак не могу!
— Разве ты болен? — спросил Руместан.
— Болен!.. Ничего подобного!
— Тогда что же ты тут делаешь?
— Видишь, я резюмирую себя… — И он прибавил для пояснения свой мысли: — У меня в голове так много проектов и изобретений. Минутами я разбрасываюсь и запутываюсь… Только в постели я немного привожу все в порядок.
Руместан искал стула, но стул был здесь всего один, и он служил ночным столиком, так что на нем лежали книги и газеты, на которых стоял хромой подсвечник. Тогда министр сел на краю постели.
— Отчего тебя больше не видать?
— Ты шутишь… После того, что случилось, я не мог более встречаться с твоей женой. Суди сам! Я стоял там перед ней, с 'брандадой' в руках… Немало понадобилось мне тогда хладнокровия, чтобы не выронить ее из рук.
— Розали более нет в министерстве, — сказал Нума, подавленный.
— Значит, это не устроилось?.. Ты меня удивляешь!
Ему казалось невозможным, чтобы г-жа Руместан, особа с таким здравым смыслом… Ибо ведь, что все это, в сущности? 'Чушь — и больше ничего!' Тот прервал его.
— Ты ее не знаешь… Это непреклонная женщина… вся в отца… Северная раса, дорогой мой… Это не то, что мы, у которых самый сильный гнев испаряется в жестах, в угрозах — и кончено, все прошло… Они же таят все в себе, и это ужасно!
Он не говорил ему, что она уже раз простила его. Затем, чтобы избавиться от этих печальных мыслей, он прибавил:
— Одевайся… я угощу тебя обедом…
Пока Бомпар совершал свой туалет на площадке лестницы, министр осматривал чердак, освещенный маленьким слуховым окошечком, по которому скользил тающий снег. Ему было жаль смотреть на эту бедность, на эти сырые стены с выцветшими обоями, с маленькой заржавленной печкой, не топившейся, несмотря на холодное время года, и он спрашивал себя, привыкши к роскошному комфорту своего дворца, как можно было тут жить?
— А ты видел сад? — весело крикнул Бомпар, полоскавшийся в тазу.
Сад — это были оголенные верхушки трех чинар, которые видеть можно было только, если влезть на единственный стул.
— А мой маленький музей?
Этим именем он называл несколько странных вещей, разложенных на доске и снабженных ярлыками: кирпич, трубку из твердого дерева, заржавленное лезвее, страусовое яйцо. Но кирпич был из Альгамбры, нож служил орудием мщения одному знаменитому корсиканскому бандиту, на трубке была надпись: 'трубка марокского каторжника', наконец, окаменевшее яйцо представляло собою последний остаток чудной мечты, вместе с несколькими полосками железа в углу комнаты, — искусственного прибора Бомпара для выводки цыплят. О! теперь у него было нечто получше, одна удивительная идея, которая принесет ему миллионы, но о которой он не может еще говорить.
— Что ты там рассматриваешь?.. Это?.. Это мой диплом старосты… Ну, да, старосты 'Aioli'!..
Это общество 'Aioli' имело целью кормить раз в месяц обедом на чесноке всех южан, живущих в Париже, чтобы они не теряли запаха и акцента своей родины. Организация его была сложнейшая: почетный председатель, просто председатель, вице-председатели, старосты, квесторы, цензоры, казначеи, все с дипломами на розовой бумаге с серебряными полосками, скрепленными чесночным цветком. Этот драгоценный документ был распластан на стене, рядом с разноцветными объявлениями о продаже домов и железнодорожными афишами, которые Бомпар держал нарочно под глазами для 'возбуждения воображения', как он наивно сознавался.
На них можно было прочесть: 'Продается замок, 150 гектаров, луга, охота, река, рыболовный пруд'.
'Живописное небольшое имение в Турэни, виноградники, клевер, мельница на Сизе'.
'Экскурсии по Швейцарии, Италии, на озеро Маджиоре, на Борромейские острова'.
Это возбуждало его, точно у него на стенах висели чудные пейзажи. Ему, казалось, что он там — действительно бывал.
— Поздравляю! — сказал Руместан с некоторым оттенком зависти к этому химеричному бедняку, которому его лохмотья не мешали быть счастливым. — Уж очень сильное у тебя воображение… Что же, готов ты?.. Идем… У тебя страшный мороз…
Пройдясь немного среди веселой толпы освещенного бульвара, наши друзья уселись в опьяняющей теплоте уютного отдельного кабинета в большом ресторане, перед открытыми устрицами и бутылкой осторожно откупоренного шато-икема.
— За твое здоровье, дружище… С новым годом, с новым счастьем.
— Тe это правда, — сказал Бомпар:- мы еще не поцеловались.
Они обнялись через стол, с влажными глазами и, как ни груба была кожа черкеса, Руместан почувствовал себя совсем ободрившимся. Ему с самого утра все хотелось с кем-нибудь поцеловаться. К тому же они так давно были знакомы друг с другом, перед ними, на этой скатерти, было тридцать лет жизни; и вот посреди испарений тонких блюд и в искорках дорогих вин они вспоминали дни молодости, вызывали братские воспоминания, прогулки, поездки, снова как бы видели свои детские лица, прерывая свои излияния местными выражениями, еще более их сближавшими.
— T'en souvenes, digo?.. A не помнишь-ли, скажи?
В смежной комнате слышался веселый смех и легкие крики.
— К чорту бабье, — сказал Руместан, — нет ничего лучше дружбы!
Они еще раз чокнулись. Но разговор, тем не менее, принял новый оборот.
— А певичка что? — спросил Бомпар, подмигивая. — Как она поживает?
— О! я ее больше не видал…
— Так… так… — ответил тот, внезапно сделавшись очень серьезным и приняв соответствующее выражение.
Теперь за стеной играли на рояле отрывки вальсов, модных кадрилей, мотивчики из опереток, попеременно пикантные или томные. Они молчали, прислушиваясь и пощипывая вялый виноград, а Нума, все ощущения которого словно помещались на двухстороннем винте, стал думать о жене, о своем ребенке, о потерянном счастьи и, поставивши локти на стол, начал громко изливаться.
— Одиннадцать лет близости, доверия, нежности… И все это сгорело, исчезло в одну минуту!.. Возможно-ли это?.. Ах! Розали, Розали!..
Никто не поймет никогда, чем она была для него, да и сам он понимал это только с тех пор, как она