оригинально, а старо, как мир, и заурядно, как улица. Модная лавка, толпа покупателей, поминутные звонки у двери, торгашеские разговоры, прохожие за окном… улица… Поцелуй на улице. Уличное приключение. По спине ее сверху донизу пробежала дрожь. В воображении промелькнули жалкие женские фигуры, бредущие в вечернем сумраке по обочинам улиц. Склонившееся лицо Ирены залил румянец; этот крашеный горшок, зовущийся женской стыдливостью, в виде унаследованного инстинкта и девичьей гордости напоминал о себе мучительно и неотвязно. Потом его заменило невыразимое отвращение.
Барон, обладавший единственной привлекательной чертой — тонкостью чувств, показал себя пошляком. Тот род любви, который, ей казалось, они питают друг к другу, когда она разглядела его вблизи, напомнил ей картины, изображающие козлоногих фавнов, преследующих в лесу нимф. На губах Ирены застыла ироническая, почти злая усмешка. Что это он говорил о «шестом чувстве»? Причем тут шестое чувство? Пустые слова! Барон глумится над крашеными горшками, а сам лепит их и расписывает устарелыми красками. Идиллия устарела, и пещера устарела, но лучше уж идиллия, если б она существовала. Но где она? Ирене ни разу не довелось ее встретить, зато она видела — ох, видела! — что происходит и во что превращаются и любовь и узы, называющиеся священными! Так что же? Что же будет с бароном… и с Америкой? Ее охватило такое презрение ко всему, такое неверие, такое пренебрежительное равнодушие ко всему и к себе самой, что свои размышления она закончила словами: «Все равно!» Сплетя руки, она крепко прижала их к груди и, опустив голову, твердила про себя: «Все, все, все равно!»
Несколько слезинок, одна за другой, скатились на сплетенные пальцы. «Все равно! Лишь бы скорей!»
Что скорей? Почему скорей? Ирена медленно обернулась лицом к дверям, ведущим на половину матери; на щеке ее поблескивала слезинка, губы дрожали, как у тихо плачущего ребенка. Подняв брови, Ирена шепнула:
— Мама!
Потом под тоненькими, похожими на лучики бровями глаза ее стали понемногу теплеть, и в них вместо иронии и слез появилось выражение такого радостного спокойствия, как будто они увидели — идиллию!
В эту минуту вдали, сквозь серую дымку сумерек, показалась светлая движущаяся фигурка. Это была Кара, возвращавшаяся из кабинета отца с семенившим у ее платья Пуфиком. Она шла, что-то напевая. Увидев сестру, девочка прервала свою песенку и крикнула с другого конца гостиной:
— Ты знаешь, Ира? Папочка сегодня будет с нами обедать.
В ее звонком голоске звучало торжество. За столько недель отец впервые сядет с ними за стол, а как только это случится — ну, тут уже сразу все будет хорошо! А что, собственно, было плохо? И почему было плохо? Кара не знала. Но многое из того, что она видела, ее удивляло и тревожило. Что-то она чувствовала; тем поистине шестым чувством, которое присуще экзальтированным натурам, она ощущала в воздухе какую-то тяжесть или угрозу и, не зная, что они означают и где их источник, страдала. Совершенно так же организации, отличающиеся повышенной чувствительностью нервов, предчувствуют атмосферные бури. Однако сейчас она весело напевала и, прямая, тонкая, шла, как всегда, мелкими шажками впереди Пуфика, семенившего за ее платьем.
Немного позже, войдя в кабинет матери, Ирена увидела группу из трех человек, залитую светом лампы. На диване, в диадеме из черных гагатов, поблескивавших на светлых волосах, сидела Мальвина Дарвидова; рядом с низкого кресла к ней перегнулся элегантный, как всегда, Мариан, а перед ней, облокотившись на ее колени, сидела на полу Кара, перерезая бледноголубой полосой черноту муарового платья матери.
— Картина, достойная взоров Сарры и Ревекки! — пошутила Ирена и направилась прямо к высокому зеркалу; подняв руки, она принялась поправлять перед ним прическу, закалывая узел на темени. Мариан весело упрашивал мать позволить одному из известнейших в городе живописцев написать ее портрет.
— Он прекрасный художник! Не понимаю, каким образом здесь, среди этого старья, мог возникнуть такой ярко индивидуальный, новый талант. Он великолепно передает в пейзажах plein-air[134] а в портретах умеет уловить душу. Мама, милая, мне так хочется иметь твою душу, запечатленную в портрете… Ты замечала, что на некоторых портретах глаза смотрят, словно из загробного мира. Это оттого, что в них запечатлена душа. Мне хочется иметь твой портрет, написанный именно этим художником, потому что от его полотен веет чем-то потусторонним…
Склонив прелестную, как у херувима, голову, он поцеловал покоившуюся на плече Кары руку матери. Кара вскричала:
— И меня заодно поцелуй!
— Сентименты! — удобно усаживаясь, сказал Мариан. — Берегись сентиментов, малютка! Это я говорю тебе, твой прадед!
— Отлично сказано, — отозвалась Ирена. — У Кары душа такая первобытная, а у тебя…
— Такая упадочная… — подсказал Мариан.
— Что ты вправе называться ее прадедом…
— Приветствую тебя, дорогая прабабушка! — засмеялся Мариан, взглянув на сестру, а матери стал объяснять — Видишь ли, мамочка, с большой сестрой мы уже прекрасно понимаем друг друга, а с маленькой — еще нет, но и это когда-нибудь наступит, и, вероятно, даже скоро. Mais revenons a? nos moutons[135]. Что будет с портретом?
Мальвина смеялась. Лицо ее, еще за час до этого усталое, снова помолодело. Словно в эту минуту какой-то луч пробился сквозь тяжелую тучу. Однако затее с портретом она противилась.
— Зачем? И так уже слишком, слишком много моих портретов!
— Карикатуры! — вскричал Мариан. — И ни один лично мне не принадлежит. А я прошу у тебя портрет лично для себя, в мое полное владение.
— Зачем? — повторила Мальвина. — Всякий раз, когда у тебя явится потребность в этом, смотри на оригинал. Даже лучше, чтобы у тебя не было портрета: тогда ты, может быть, чаще будешь испытывать эту потребность.
— Point des reproches, che?re maman![136] Пусть упреки, угрозы — весь арсенал патриархальности останется достоянием одной стороны… той…
Он показал жестом на дверь, ведущую вглубь квартиры. Кара, прильнувшая к коленям матери, подняла голову и часто замигала глазами.
— А у этой стороны должна быть одна нежность, очарование, одна эта милая, прелестная слабость, перед которой я всегда преклоняю колени! Что же касается возможности видеть оригинал портрета всегда, когда мне захочется, — это вопрос! Все мы песчинки, которые разносит по свету ветер… интересных путешествий!
— Ты опять хочешь уехать? — обеспокоенно спросила мать.
— Да! Кое-какие планы… пока в общих чертах, но они все более уточняются. Это будет шаг великана… удирающего от розог, которыми святой дух советует сечь деток!
Мариан снова показал жестом на дверь, ведущую в дальние комнаты; эти слова он произнес с отрывистым смехом, в котором прозвучала злоба, почти ненависть. В ту же минуту он встретил взгляд Кары и воскликнул:
— Ты что, малютка, так смотришь на меня? Voila des yeux![137] Жадно любопытные и испуганные, как у затравленной лани! Почему ты так любопытствуешь? И чего пугаешься?
Кара поспешно спрятала лицо в складках материнского платья, а Ирена, еще стоявшая перед зеркалом, неожиданно спросила:
— А тебе не хочется, мамочка, вместе со мной улепетнуть в Америку?
Она, наконец, причесалась, заколола волосы причудливой шпилькой и, отвернувшись от зеркала, продолжала:
— Я обзавелась сапогами du petit Poucet[138], стоит их надеть — и в три шага мы будем с тобой, мама, далеко за морями! Как, тебе нравится эта мысль, мама!
— Вы сегодня обрушили на меня ливень проектов! — пошутила Мальвина. — Портрет, бегство от розог, Америка…
— Бал! — подняв голову, закричала Кара. — Да ты ведь ничего не знаешь, Марысь… Через несколько недель у нас будет настоящий большой бал!