Они подстерегли ее за забором огорода, низеньким забором, около которого кто-то ударил ее по спине палкой раз и другой, но так сильно, что она упала на землю. Ударивший ее был Семен Дзюрдзя, она узнала его, несмотря на темноту; за плечами Семена раздался хохот Степана, а Параска, Семенова жена, что-то заговорила о деньгах и покупной юбке, Розалька, проклиная, называла ее ведьмой, и еще двое людей смеялись и говорили, но она не знает, кто они были, потому что поднялась и что было силы побежала дальше. А они перелезли через забор и пошли к корчме, не убегая, а потихоньку, как ни в чем не бывало. Били, палками уже начали бить! Что ей делать? За что это ей?
Она плакала теперь горькими слезами, ломала руки: видно было, что страшный испуг помутил ее разум и отнимал у нее волю. На печи послышался шопот старухи:
— Парень Прокопий… ой, парень Прокопий… зачем я теперь опять припомнила рассказы и слезы твоей матери, Прокопихи?
Она шире раскрыла белые глаза на желтом лице и снова сказала повелительно:
— Стань на колени и громко молись…
Она приказывала так, как будто ее внучка была еще маленькой девочкой. А та слушала ее, как дитя. Она тотчас же стала на колени.
— Не так! — проговорила старуха, — не так!.. Сними Еленку с печи, возьми на руки Адамка, позови к себе старших… обними детей руками и показывай их всевышнему богу… говори молитву и показывай детей богу… Ты мать… пусть всевышний сжалится над детьми…
С сонным младенцем в одной руке, а другой обнимая Стасюка и двух меньших девочек, молодая женщина стояла на коленях посреди комнаты, а слова молитвы ускользали из помутившейся памяти и не шли на дрожащие уста. Слепая бабка начала своим хриповатым, дрожащим голосом:
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя…
Ей вторил сперва слабый, а затем постепенно крепнувший голос молодой женщины. Они одновременно усердно выговорили: «Аминь!», после чего старуха сказала:
— Ну, встань! Может, всевышний господь бог услышал..
И прибавила тише:
— И увидел детей…
Минутная тишина воцарилась в комнате. — Петруся укладывала ребенка в люльку, старшие дети собрались в одном углу комнаты, плотно прижимаясь друг к другу, как испуганное стадо овечек.
— Где Михайло? — спросила Аксинья.
— В кузнице.
— Он не знает, что с тобой случилось?..
— Не знает…
Месяца два тому назад она побежала бы прямо к мужу со своим горем и страхом точно так же, как с радостью и весельем… Она побежала бы к нему прежде всего и без размышления. Но теперь!.. Сердце у него уже не то, что раньше… Нельзя ей уже бежать с чем бы то ни было. Вера ее в его любовь пропала; с каждым днем эта вера исчезала все больше, и то, что прежде было сладостью для Петруси, теперь жгло, как горчица.
— Иди ко мне, дитя мое, поговорим…
Она отошла от люльки, вскочила на скамеечку, а оттуда ей уже легко было взобраться на печь. Они сидели друг против друга; белые глаза слепой бабки, казалось, с напряжением всматривались во взволнованное и заплаканное лицо молодой женщины.
После довольно долгого раздумья Аксинья начала:
— Петруся! Ведь завтра-то большой праздник…
— Да, бабушка.
— Непорочное зачатие пресвятой девы Марии, храмовой праздник и большой базар в местечке.
— Да, бабушка.
— В церкви храмовой праздник, а на базаре будет масса народу. И из Сухой Долины поедут хозяева в церковь и на базар.
Она снова довольно долго молчала, как бы пережевывая желтыми челюстями свои мысли и планы.
— Послушай! — сказала она. — Тебе уже нет другого спасения, как только обратиться к господу богу и попросить у него свидетельства перед людьми. Пусть засвидетельствует господь бог, что ты не погубила своей души никаким смертным грехом. Иди в церковь, ляг крестом перед господом Иисусом, исповедайся и прими святых тайн… Слышишь?
— Слышу, бабуля!.. Хорошо, я сделаю так, как ты советуешь.
— Да. Как поисповедаешься и примешь святые дары от ксендза, то и сама утешишься и людям покажешь, что ты не враг божий. Пусть они увидят, что ты не враг божий. Пусть они видят, что ты, дежа крестом, молишься богу и что ксендз не отказывает тебе в причастии. Когда они увидят это, то! узнают, что ты не такая, как они выдумали, и что нет на тебе ни смертного греха, ни какого-нибудь важного проступка перед господом богом. Всевышний господь бог сам даст тебе хорошее свидетельство…
— Хорошо, бабуля, хорошо! — значительно успокоенная, повторяла Петруся и, опустив утомленную голову на колени бабки, поцеловала ее костлявую руку, а та стала ее гладить по волосам рукой. Они обе молчали. Затем молодая женщина заговорила опять:
— Я попрошу Франку, чтобы она присмотрела за домом и детьми и сварила обед, а сама на рассвете пойду в местечко.
— Может быть, и Михайло пойдет?
— Верно, не пойдет: ему надо сходить в ту усадьбу, где он хочет взять большую работу.
— Хорошо было бы, если бы и он пошел. Вместе помолились бы и исповедались, чтобы вернулось прежнее счастье…
Они опять замолчали, погрузившись в свои думы. Дети начали шептаться между собой в углу и принялись, громко жуя, есть сырую брюкву, которую Стасюк нашел где-то в сенях. И никто не обратил внимания на мужские шаги, которые послышались за дверьми. Кузнец вошел в комнату, а Петруся только тогда подняла голову с колен бабки. На лице Михаилы не было уже прежнего веселья, не омраченного заботой. Недовольство и тревога затемняли блеск его черных глаз, слегка надутые под черными усами губы говорили о появившейся в нем склонности к упрекам и гневу. Он погладил головки; бросившихся к нему детей и, оглянув комнату, удивленно спросил:
— А это что? Ужина еще и следа нет?
Действительно, одна только лучина бросала на комнату скудный, колеблющийся свет, а в темном, глубоком отверстии печи огня не было.
— О, господи! — крикнула Петруся, соскакивая с печи, — ведь я сегодня забыла об ужине, совсем забыла!
И она с такой поспешностью начала разводить огонь и наливать горшки водой, что даже руки у нее дрожали. Первый раз в жизни ей случилось забыть о домашних обязанностях, а она не могла сказать мужу о причине этой забывчивости. Он тоже не спрашивал, уселся на скамейку и сказал:
— Ну вот! Ты уже забываешь об еде для мужа, а дети по твоей милости грызут сырую брюкву… точно отец у них нищий…
Он взял Стасюка на колени, вырвал у него из рук брюкву и швырнул ее в угол. Выговор, который он сделал жене, не был суровым, а между тем женщина, может быть, предпочла бы, чтобы он рассердился, а затем опять заговорил с ней ласково. Но он уже больше ни словом не обратился к ней и только иногда заговаривал с детьми. Она поспешила с ужином: насыпала в горшок крупы, принесла несколько яиц и стала торопливо приготавливать яичницу с салом, чтобы как можно скорее подать что-нибудь мужу. Аксинья несколько раз заговаривала с мужем внучки: что он сегодня делал в кузнице? кого видел? пойдет ли он завтра в храм? Он отвечал двумя-тремя словами, в которых не чувствовалось ни вежливости, ни расположения. Если он и говорил что-нибудь рассеянно и ворчливо, то для того, чтобы отделаться от нее.
Петруся, зажигая лампочку, приготовляя и подавая ужин, двигалась проворно и поспешно; а все-таки она была как мертвая. Сама и словечка не вымолвила; походка у нее была робкая и неуверенная; стоя