— Так я тебе, значит, не совсем немила?..
— Ты мне так же мила, как и прежде…
При бледном свете, падавшем на них, они посмотрели друг другу в лицо. Она увидела, что сказанное им — правда, и слезы высохли у нее на глазах: они засветились, стали опять такими же веселыми, искренними и выразительными, как прежде.
— Ой ты, пустомеля! Неужели ты думаешь, что я негодяй или разбойник какой, чтобы так сразу все забыть и измениться сердцем? Разве ты не горевала в чужих людях и не сносила насмешек от людей, ожидая меня шесть лет, и не пренебрегла для меня богатым хозяином?
— Да, — шепнула женщина.
— Разве я взял тебя грязной или какой-нибудь презренной? Ты была чиста, без пятнышка, как стакан, вымытый в ключевой воде, пригожая и веселенькая, как птичка, летающая по небу…
— Да…
— Семь годков я с тобой прожил, и пока не настали для нас плохие времена, не пережил я ни одного грустного дня, не видел на твоем лице злобы и не слыхал от тебя худого слова…
— Да…
— Родила ты мне четверых детей и усердно их выкормила, смотрела за хозяйством и работала не покладая рук, увеличивая наш достаток…
— Да…
— Ну, так видишь! С чего же я перестал бы тебя любить? Ой ты, глупая! Из дому от меня хотела уйти… А я бы за тобой пошел, догнал и тогда уже побил бы… ей — богу, тогда тебе был бы уже конец: побил бы, вернул назад и посадил в избе. Сиди, баба, когда тебе хорошо! Вот!
Вместе с последним словом в комнате раздался громкий поцелуй. Он, целуя ее в самые губы, обнял и спросил.
— Ну, теперь говори, чего ты так плакала сегодня, что даже глаза позапухали? Опять тебе кто-нибудь сделал неприятность, а?
Уверенная, что он любит ее по-прежнему, с глазами, сияющими от счастья, она с минутку еще боролась с собой, но старая привычка все рассказывать мужу взяла верх; закрывая от стыда лицо рукою, но уже не плача, она рассказала ему свою страшную сегодняшнюю обиду. Михайло вскочил со скамейки и стукнул кулаком по столу.
— Убью! — закричал он. — Убью этих мерзавцев! Чего они к тебе пристают, негодяи, хамы…
Он называл мужиков хамами, как будто сам не был мужиком… Действительно, он считал себя выше среды, к которой принадлежал по рождению. Петруся уцепилась за его плечи, умоляя, чтобы он никого не бил и не трогал. На лбу у него вздулась жила, глаза сверкали. Потом он сел на скамейку и, посапывая, стал порывисто закуривать папиросу. Выпуская изо рта клубы дыма, он ворчал:
— Дураки, хамы! Чтобы верить в такие глупости! Я не верю, ей-богу, не верю, чтоб на свете были ведьмы… По временам и мне приходило в голову, что, может быть, это и правда… Дело обыкновенное… между глупыми людьми и самый умный человек иногда поглупеет… Но все-таки я хорошо знаю и понимаю, что все это сказки. И стыдно мне, стыдно, как пьянице какому-нибудь или оборванцу, драться с мужиками по кабакам и дорогам… да это и не поможет… У дураков не выбьешь глупости из головы, хотя бы не знаю как их бить… Что тут делать?!
— Завтра я перед всеми исповедуюсь и приобщусь святых тайн, — прошептала Петруся.
Михаил махнул рукой.
— Какая от этого польза! Один увидит, а другой в толпе и не увидит. Кто желал тебе зла и завидовал, тот таким и останется. Изведешься ты от людской злобы, да еще когда-нибудь опять тебя так обидят, как сегодня… Сохрани боже…
Он потер себе рукою лицо, а затем стал ерошить волосы на голове.
— Разве собраться, бросить избу и хозяйство и итти в свет?.. — пробормотал он.
— Бросить избу и хозяйство! — вскрикнула Петруся.
— Так что ж? Что тут особенного? — ответил он. Однако он обвел комнату влажными глазами. Дорога ему была его изба, теплая, зажиточная, убранная всем тем, что он, как птица в гнездо, собирал сюда столько времени! Дорог ему был этот отцовский клочок земли, на котором он после долгого скитанья и солдатчины поселился с такой радостью в душе. Помолчав, он обнял жену и спросил:
— Если бы мне здесь плохо было жить, пошла бы ты за мной куда-нибудь в другое место?
— А как же? — воскликнула Петруся.
— Ну, так если тебе здесь плохо, то и я пойду с тобой куда-нибудь в другое место. Землю отдам в аренду, как тогда, когда шел в солдаты, а с моим ремеслом хоть и на краю света хватит хлеба и нам, и нашим деткам. Поселюсь где-нибудь в местечке и буду работать, а тебя не дам обижать и тем более, сохрани боже, бить…
Женщина нагнулась и стала целовать ему руки.
— Какой ты добрый!.. Ох, какой ты добрый… Лучшего уж, кажется, во всем свете нет… Я увидела по твоему лицу, услышала по твоим словам и по всему узнала, что ты такой добрый… Оттого-то я тебя так и полюбила навсегда, до смерти, до того, что мне никогда никакой человек не был мил, и без твоей любви мне, как без солнца теплого, как без воды…
Он выпрямил ее согнутый стан и обеими руками обнял ее.
— Иди завтра в местечко, выслушай святую обедню, исповедайся, а после службы зайди к моей сестре Гануле, что там замужем за фельдшером, и расспроси ее, хорошо ли мне было бы поселиться в местечке… То есть с моим ремеслом… нужен ли там кузнец, а если не нужен, то я, быть может, договорюсь в этой усадьбе, куда пойду завтра уговариваться насчет работы. Большая усадьба и большое имение, там всегда был кузнец, а теперь нет, может быть, возьмут меня. Хотелось бы с тобой поехать на храмовой праздник, да нужно в эту усадьбу. Иди уж ты завтра одна, а затем, не медля, заберем бабушку и детей на воз и гайда, в дорогу! Вот тебе и дорога, о которой ты думала. Ты пойдешь в свет искать лучшего счастья у людей, только не одна, а со мной, с бабушкой, всеми детьми и моим трудом, который даст нам везде хороший кусок хлеба…
— Спасибо, Михась, спасибо за всю твою доброту… и как мне благодарить тебя, сама не знаю…
Глава VII
В местечке, в шести верстах от Сухой Долины, все праздничное утро, заглушая рыночный шум, раздавался гул звонких церковных колоколов. На базаре было людей, как муравьев в муравейнике, и много всякого скота. Там продавали и покупали лошадей, коров, волов, телят, зерно, полотно, яйца и множество других менее важных вещей. Сани стояли тесно друг подле друга и даже сцеплялись полозьями; животные и люди сбивались в подвижные кучи; разговоры, ссоры, Проклятия, ржанье и мычание сливались в ужасный шум; необыкновенная пестрота нарядов и лиц, мужских и женских, крестьянских, еврейских и мелкой шляхты, поражала взор. Четверо Дзюрдзей тоже приехали на базар, каждый со своим. Петр и Клементий привели продавать лошадь и корову; Степан — двухлетнего бычка. А Семен привез две осьмины ржи и гороху, все равно опишут и продадут, так уж лучше самому взять и продать. Многие мужики, прочтя несколько молитв, отправляли баб в костел, а сами оставались у саней с товаром. Петр оставил свое имущество на попечение сына, а сам направился к белому костелу, откуда несся колокольный звон и слышно было хоровое пение, сопровождавшее крестный ход. На небольшой паперти толпа была такая, что неповоротливый, торжественно настроенный крестьянин едва мог пробиться до порога и ступить шага два дальше. Тут стояла непроходимая стена широких мужицких спин в тулупах, только поверх лохматых мужских и убранных по-праздничному женских голов мелькнуло перед ним золото пронесенной под балдахином дароносицы, заалели одежды костельного причта, блеснули огоньки свечей и прошумели вверху хоругви. Играл орган, и несколько сот голосов пело хором. Петр хотел стать на колени, но в тесноте не мог сделать этого; он опустил голову и крепко ударял себя в грудь стиснутым кулаком.
— Отче небесный! Царю земной! Отпусти нам тяжкие грехи наши…
Эту молитву он выдумал сам в то время, когда его охватило сильное раскаяние за обиду, причиненную