тесьмой. Часовенка возвышалась над дорогой, богородица из своей ниши смотрела на усадьбу, и не найти там такого уголка, откуда не было ее видно.
Федора, покорно склонив голову, перекрестилась три раза и что-то тихо прошептала; затем, нагнувшись, взяла Тадеуша на руки и поднесла к нише.
— Боженька, — как-то боязливо проговорил ребенок.
— Ага! Перекрестись, сынок, — ответила мать.
Но Тадеуш не умел еще креститься сам, поэтому она взяла его руку в свою и, перенося ее с потного лба на обнаженную грудь мальчика, приговаривала с мольбой и смирением в голосе:
— Во имя отца и сына…
Они постояли так несколько минут, глядя на богородицу. В глазах ребенка читалось любопытство и недоумение; загорелое лицо Федоры выражало горячую, смиренную мольбу, которая светилась в ее устремленных ввысь глазах и высекла на низком лбу глубокую морщину. Держа ребенка на руках, она поднимала его все выше и выше и без слов молила пресвятую деву взять его под свою защиту.
Это был ее единственный ребенок, родившийся после нескольких лет супружества. С его появлением в хате Клеменса и Федоры воцарился мир. Клеменс стал уважать жену, и жизнь их уже не омрачали больше ни ссоры, ни тревога о будущем. Из любви к сыну отец поклялся бросить пить и клятву сдержал. Крестьяне обычно крепко любят своих детей, в особенности сыновей.
Вдруг где-то поблизости послышался мужской голос:
— Но-о! Но-о!
Этот протяжный крик разливался и плыл в неподвижном, золотом от солнца воздухе. Федора, обернувшись, посмотрела в поле. Неподалеку от плетня, отделявшего огород от поля, согнувшись, шел за плугом, запряженным парой лошадей, рослый, сильный крестьянин и густым басом понукал лошадей, протяжно и немного уныло повторяя:
— Но-о! Но-о!
И мать и сын сразу узнали Клеменса. Тадеуш стал вырываться, дрыгать ногами и кричать:
— К папке хочу, к папке!
— Нельзя, сынок, нам надо на огород!
Не успела она договорить, как по лицу ребенка градом покатились слезы. За минуту перед тем он, счастливый и веселый, скакал, как жеребенок, в высокой траве, а теперь плакал в три ручья и вопил так, что даже воробьи с перепугу оглушительно расчирикались на тополях. Ему ужасно захотелось к отцу. Но на сей раз Федора для усмирения сыновних капризов не прибегла к авторитету «дзяги». Напротив, ее толстые губы раскрылись в счастливой улыбке, и она крепко прижала к груди вырывавшегося и плачущего ребенка.
— Ну, ладно, ладно! Ах ты дурачок! Позову к тебе папку, сейчас позову! Пускай подойдет к сыночку!
Она встала у плетня и громко закричала:
— Клеменс! Эй, Клеменс!
Всего лишь несколько борозд отделяло ее от шедшего за плугом крестьянина. Он поднял голову и так же громко крикнул:
— Федора! Чего тебе?
— Иди сюда! — позвала она, одной рукой прижимая к груди сына, а другой маня мужа, чтобы он подошел ближе. — Иди скорей!
Оставив лошадей на пашне, он, тяжело ступая, двинулся к Федоре и, став по другую сторону плетня, спросил:
— Ну, чего?
Но не успела Федора ответить, как Тадеуш, вырвавшись из ее рук, зацепился ногами за плетень, а руками ухватил отцовскую рубаху. Этот акробатический номер внес немалый беспорядок в более чем скромный наряд малыша. На мгновение между двумя высокими, сильными людьми, словно бронзовая статуэтка, блеснуло на солнце его голое тельце.
Сняв мальчика с забора, Клеменс заключил его в свои могучие объятия и, слегка наклонив голову, смотрел ему в лицо. Обрадованный Тадеуш расщебетался и принялся рассказывать отцу, что коровка Белянка ушла на луг, когда он еще спал, а пес Рубин так лаял на какого-то нищего, так лаял, что даже сам пан «веконом»… сам пан «веконом»… и, не зная, что бы еще такое сказать о пане экономе, стал спрашивать отца, посадит ли он его сегодня на лошадь, как «завтра»; нет, «вчера»; нет — и не завтра и не вчера, а две недели назад.
Не сводя глаз с сына, Клеменс спросил жену:
— Чего звала?
— Чего? Да вот захотелось ему к папке, уперся, не дай бог! Ни на руках его удержать, ни на землю спустить — того и гляди полетит к тебе в поле. Вот я и позвала тебя. Что мне с ним делать, с озорником этаким?
— Плетки ему захотелось, — проворчал отец.
Но, как бы наперекор этим словам, мускулистые руки крепче прижимали ребенка к волосатой груди, видневшейся из-за раскрытого ворота рубахи, и заросшее жесткой щетиной лицо осветила открытая счастливая улыбка, обнажив два ряда белоснежных зубов. В такой же улыбке расплылось круглое, румяное лицо матери, стоявшей по другую сторону плетня.
И у мужа и у жены были здоровые, крепкие, белые зубы. Отведя глаза от барахтавшегося и весело щебечущего ребенка, они переглянулись весело и дружелюбно. Обычно же лицо у Клеменса было угрюмым. Его угнетало, что, не имея собственной земли, он вынужден батрачить у помещиков. И в прошлом его тоже преследовали неудачи. Водились за ним и грехи, о которых он вспоминал сокрушаясь, а порой и злясь на себя. Немало денег извел он на проклятую водку; три морга земли оттягал у него по суду двоюродный брат.
Но, глядя в эту минуту на Клеменса, никто бы не догадался о его невзгодах и печалях. Подняв ребенка над плетнем, он передал его жене и, сияя ослепительными зубами из-под густых жестких усов, притворно сердитым голосом говорил:
— Бог вас знает, чего вы пришли сюда и человека от дела отрываете. Что я, целый день тут с вами возиться буду? На, забирай своего негодника и марш на работу!
Над плетнем прозвучал поцелуй, громкий, как выстрел из пистолета, и на пухлой загорелой шейке ребенка, около самых волос, выступило красное пятно от энергичного прикосновения отцовских губ. Клеменс не спеша повернулся и тяжелой поступью направился к плугу. С половины дороги он оглянулся: среди густей зелени огорода мелькал красный платок Федоры. Тадеуша уже не было видно; продираясь сквозь зелень, мальчуган шагал по меже рядом с матерью; но над густыми зарослями взлетал и доносился до отца тоненький, звонкий голосок, без устали о чем-то болтавший, и в тишине летнего дня он казался неумолчной звонкой птичьей трелью.
Обширный огород, славившийся своими урожаями, примыкал к полю и дороге, у которой высилась часовенка; с другой стороны к нему подступали вековые раскидистые липы. Они стояли длинными рядами и в эту пору года были все в цвету, а вокруг вились рои пчел, наполнявшие благоуханный воздух таким жужжанием, словно это звенели чуть потревоженные струны тысячи арф. Где ветви лип были не так густы, сквозь просветы виднелся фруктовый сад, разбитый на правильные квадраты; там стояли деревья, золотые от зреющих плодов, и алой лентой тянулись кусты, усыпанные ягодами. С той стороны, где липы расступались шире, открывался вид на парк, с ровно подстриженными газонами, испещренными сетью извилистых дорожек, на которых тут и там белели мостики, перекинутые через узкие каналы; кое-где вода из каналов разлилась по траве и застыла зеркалами причудливой формы.
В маленьких тенистых рощицах парка вперемежку росли различные деревья и кусты. Листва на деревьях отливала разными оттенками зелени, а на кустах пестрели всевозможные цветы. Над каналами и газонами в воздухе мелькали тучи белых и бледножелтых бабочек. В глубине этого живописного уголка стоял одноэтажный дом на каменном фундаменте, такой ослепительно белый, что на солнце он казался серебряным. Большие окна были отворены настежь, просторная терраса густо оплетена вьющимися растениями.