завидую. Только не пойму, почему и он не пришел ко мне в Санта-Марии?
— Он вылечился. И потом, он о вас не слышал. Он уже уехал, когда Кинтерос про вас рассказал.
— Понятно. А не говорил вам Кинтерос, что меня из-за него сажали?
— Нет, не говорил.
Она остановилась и приподнялась на цыпочки, чтобы разглядеть на самом верху откоса прямоугольное пятно голых кирпичей и начало аллеи.
— Странно, — сказал врач. — Я думал, вы знаете и в некотором роде шантажируете меня.
— Ничего я не знаю, — сердито сказала она и пошла дальше.
— Тогда… Да нет, я с самого начала почуял шантаж и вранье. Наверное, вы избрали путь дипломатии. Грудь — полномочный посол… Кстати, вас никогда не беспокоили соски? Может быть, зуд? Легкое жжение?
— Ну что ж… — Она снова остановилась и улыбнулась покорной, терпеливой улыбкой. — Знаете вы, что я о вас иногда думаю? Сказать вам?
Диас Грей кивнул. Она положила руки ему на плечи и снисходительно, нежно посмотрела на него.
— Не стоит, дорогой доктор. Нам с вами надо дружить. Это я виновата, если тут вообще есть чья-то вина. А горевать незачем. Я могу избавить вас от страданий, когда пожелаете, хоть сегодня в гостинице.
Он подумал, что сейчас ударит по обрамленному косынкой лицу, грим на котором оттенял полутона. Вот оно, перед ним, и он ударит хоть раз пониже глядящих на него черных очков.
— Ладно, — сказал он наконец, смирив себя. — Не затрудняйтесь.
Успокоившись, она быстро, по-сестрински сжала его плечи, и они пошли снова. Теперь под ногами похрустывал гравий. Перед ними рысцой бежала лошадь; всадник помахивал рукой. Они нагнали их, обогнали.
— А вот и гостиница, — сказал врач. — Я изложил вам версии Лагоса, все они неправильны — или все, кроме одной. Вы не сказали мне, как же было на самом деле. Лагос, в своем стиле, подождал, пока поезд тронется, и попросил меня «показать вам окрестности». И знал ведь, что вы этого хотите. Да и вы знали. Нет, я ни о чем не спрашиваю, мне все равно. Лучше останусь в стороне. Только если бы я больше понял, я бы больше помог вам. Не благодарите. Если бы вы просили у меня совета или изливали мне душу, я хоть на секунду подумал бы (или возомнил, как сказал бы Лагос), что вы от меня зависите. Вот и ваша гостиница. Желаю удачи.
Лестница, тоже кирпичная, карабкалась вверх по склону, довольно пологому, покрытому песком. Они увидели снизу железные столики, сад, неровные пятна травы, большие буквы над крышей и деревянную веранду, где сидели люди в ленивых позах, где лаял пес, где было прохладно, где хотелось, должно быть, закрыть глаза и ощутить, как умирает день.
— Так, — сказала она. — Я не надеюсь, не отчаиваюсь, даже не волнуюсь, вы поверите?
Они пошли по ступенькам, и с каждым шагом он ощущал все сильнее, что тело его худосочно, что он сутулится, что брюки вымокли, а темная рубашка пропотела. Он ощущал, что рюкзак бьет по самой пояснице, а на две ступеньки впереди идет женщина в схваченных поясом брюках, не думая о нем, свободно, уверенно, проворно и прямо идет к тому, что ей нужно, стремясь силою воскресить былое и обратившись в ожидание. Ждет она встречи в жарком номере и уже ощущает притворную враждебность первых минут, оправдания, упреки, непоправимый эпилог.
Пройдя половину лестницы, Диас Грей догадался, что номера гостиницы расположены углом, причем у одних — деревянные стены, а у других — кирпичные. Он видел сбоку старое здание и большую зеленую дверь: быть может, там хранили всякий хлам или держали машины и мотоциклы постояльцев. Он различал сдержанное любопытство на загоревших лицах мужчин и женщин, пьющих что-то или просто отдыхающих на холодке, в сгущающемся мраке. Все молчали, все бессмысленно смотрели на кирпичные ступени, соединяющие гостиницу с дорогой.
Элена Сала дошла до веранды, остановилась, выпрямилась, и только тогда Диас Грей с удивлением вспомнил старый сон, многократное видение, единственную связь его с будущим. Во сне этом он видел, что сидит на ветхой террасе деревянной гостиницы; она поближе к воде, чем эта, и потому — посырее, балки полусгнившие, черные от облепивших ракушек. Он сидит один, ничего не хочет, наклонился вперед почти параллельно полу и смотрит с благодушным любопытством счастливцев на лестницу, по которой идет от воды неведомая пара. Смотрит и знать не может, что мужчина и женщина несут не только яркие сумки, зонтик и фотокамеру, но и перемену в судьбе одинокого Диаса Грея, который рассеянно пьет лимонад в прибрежных сумерках. Ему всегда снилось, что это — начало осени.
Теперь по ступеням шел он и помогал, быть может, изменить чужую судьбу, а равнодушные лица глядели на него. Вместе с Эленой он дошел до веранды и безуспешно поискал глазами ничего не ведающего Диаса Грея за одним из столиков. Они молча сели. Она взяла у него рюкзак и спросила, не устал ли он. Улыбаясь, подождала ответа. Сняла косынку, вынула из кармана брюк помаду и зеркальце.
XVII
Прическа
Я узнал об этом под вечер, перед концом работы, болтая в уборной со Штейном.
— Теперь у меня денег много, — сказал Штейн, намыливая руки. — Можно бы и больше заработать, если кто хочет, хотя строгие биографы, всякие там трезвенники, аскеты и одноженцы считают, что у меня не жизнь, а развеселое свинство…
— Не такое уж оно веселое, — сказал я, глядясь в зеркало и думая не о Штейне и не о его исповеди, а о том, что будет, когда некий Браузен-Арсе заберет из стола револьвер. — Наверное, не такое веселое, как ты стараешься его преподнести… — Сегодня Гертруда спит в Темперлее.
— Иди ты к черту. — Штейн засмеялся, вытирая руки бумажным полотенцем. — Видишь ли, я больше не могу, чтобы мне служили. Не могу никого эксплуатировать, даже подумать противно. Когда я жил в Монтевидео, я был честным. Я и теперь честный, хотя стараюсь про это забыть. Прибавочная стоимость — не пустые слова. Я смирился с тем, что я — винтик в машине, и совесть меня не грызет, когда старик дает мне поручение. Тогда я рассказываю Мами о том, что со мной творится. Кроме нее, никто на свете мне не верит. Видишь, как мной помыкают? — спрашиваю я. Понимаешь, как чудовищна эта социальная структура?
Прислонившись к кафельной стенке, он расхохотался.
Когда я почувствую у бедра тяжесть револьвера, я покажусь себе владыкой мира. Я войду без спроса, подожду его и убью. Это очень легко, очень просто; но потом я пойму, что наделал, и смысл содеянного переполнит меня. Однако сейчас не во мне суть.
— Пошли? — сказал Штейн и тронул мою руку. — Мами соглашается, она верит, что капиталистическое общество ни к чертям не годится, если меня так обсчитывают. Когда ей удается понять социальную сторону вопроса, она сердится и любуется мной. Как же, весь мир сговорился обсчитать и обидеть ее несравненного и несчастливого Хулио!.. Но не мне смеяться над ней. Ведь когда подумаешь, что, в сущности, мне наплевать на деньги… что я был бы много счастливей…
— Минутку, — перебил я. — Я забыл одну бумажку, она мне завтра нужна.
И пошел за револьвером. Вошел в ту комнату, где стоял мой стол, и, не зажигая света, не раздумывая больше, добрался до ящика; еще я прихватил темно-зеленый острый осколок, который подобрал вчера недалеко от порта. Должно быть, это Арсе твердо и неторопливо шел по линолеуму, огибая столы пустой залы, улыбаясь, уронив руки, напевая про себя первые такты того единственного фокстрота, который мы с ним помнили.
Штейн стоял опустив голову. Палец его сердито тыкал в кнопку, он вызывал лифт. Мы поздоровались с мальчиком, я вошел вторым, после Штейна.
— А кроме того, — продолжал он, — разве знаешь, сколько это протянется. Теперь легко откладывать со дня на день. Но рано или поздно придется послать все к чертям собачьим.