собирать ее кровавую жатву. Движимый этим чувством, Радусский бросился в бой с болезнью и сделал попытку ее одолеть. Он созвал два консилиума с участием варшавских специалистов и крупнейших местных врачей. Все предписания, все до мелочи он выполнял сам с деятельной помощью пани Марты.
Но исход боя был предрешен. Каждый день приносил все новые признаки поражения. Мысль, метавшаяся в лихорадочной борьбе за жизнь больного, словно в полусне или полуяви, комбинировала эти признаки в причудливые сочетания, определенные формулы. Подстегнутая опасностью и ужасом, она поднималась до обобщений, с высоты которых взору открывалась широкая картина торжища жизни. Болезнь доктора и сопутствовавшие ей обстоятельства были для Радусского не только обыденными фактами, не только горьким свидетельством общей дикости; они показывали ему, какие силы, какие чувства гнездятся в нем самом. За этот месяц ему особенно запомнилось несколько случаев, вернее, несколько минут, которые оставили след в его душе.
Первый случай произошел однажды под утро, на рассвете, когда больной чувствовал себя хуже обычного. Пани Марта крепко заснула на своем матраце. Ее громкий храп разносился по всему дому. За окном уже слышался веселый птичий щебет. Радусский поднял штору, приоткрыл окно и слушал, как ветер с тихим шепотом ласкает листья. Больной очнулся и лежал без сна, с закрытыми глазами.
Внезапно он прошептал:
— Радусский…
Пан Ян не мог подойти к нему с той стороны, где лежала пани Марта, поэтому он остановился в ногах и наклонился. Больной поднял на него глаза и, не произнося ни слова, смотрел, смотрел, смотрел… Холодный озноб пробежал по спине Радусского, он почувствовал, что волосы у него встали дыбом. Казалось, в этом страшном взгляде он увидел запечатленную тайну, постигнутую на краю могилы, за той гранью, где начинается потусторонний мир…
Наконец в глазах больного мелькнула странная улыбка, и губы прошептали так тихо, что лишь по их движению Радусский скорее угадал, чем услышал:
— Это листья… шелестят?
— Листья…
И снова улыбка, нездешняя улыбка. И потом с трудом, еле внятно произнесенное слово:
— Мой друг…
Второе потрясение он пережил спустя несколько дней в типографии, когда среди множества писем в редакцию, накопившихся за неделю, обнаружил одно, в высшей степени личного свойства. В крайне язвительных и весьма остроумных выражениях анонимный автор обвинял его в том, что он, Радусский, не постыдился у постели умирающего завести пошлый роман. Автор описал этот роман в самых грязных словах, причем одно из них повторил много раз. Прочитав письмо, Радусский закрыл глаза и побледнел. Позорное слово неотступно стояло перед его глазами. Губы против воли повторяли его слог за слогом, и каждый из них был как глоток яда.
В третий раз пана Яна поразили события, связанные с похоронами доктора. Он умер в первых числах июня. За гробом шел весь Лжавец: христиане и евреи, богатые и бедные, взрослые и дети. Когда при свете множества свечей бесконечная процессия вышла из костела и, подобно разлившейся реке, потекла по улице, ведущей на кладбище, Радусский, стоя на паперти, тихо засмеялся. Ему вспомнились слова Гамлета, процитированные старым букинистом: «Бедный Иорик! Иорик…» С какой помпой эта толпа воздавала почести останкам человека, которого за минуту до этого готова была забыть, которым так пренебрегала…
На кладбище Радусский нарочно стал подальше от гроба, могилы и пани Марты. У той и без него было достаточно покровителей. Исполненный сурового достоинства, самый толстый и самый старый представитель лжавецкой медицины, доктор Фаланты, держал ее под руку. Справа стоял Кощицкий, позади молодой красавец антисемит д — р Быдловер и прочие женатые и холостые обладатели дипломов. Отчаяние пани Марты показалось Радусскому не совсем искренним, деланным и банальным. Во время надгробного слова, когда ксендз — проповедник, стараясь растрогать присутствующих и прибегая с этой целью к разнообразным риторическим фигурам, стал говорить о том, что вот, мол, жил человек, был доктором, имел жену, имел детей (он почему?то настаивал на множественном числе, хотя Эльжбетка была единственным ребенком покойного), а теперь он прах, добыча тленья, пани Марта упала в обморок. Когда гроб на веревках опустили в могилу, пани Марта все порывалась броситься туда, чему весьма эффектно воспрепятствовал адвокат Кощицкий. Это тоже показалось Радусскому заранее обдуманным жестом, искусным притворством. Но когда косматые, обросшие бородами мужики стали сбрасывать лопатами на гроб мокрую, пахнущую тлением глину, на лице вдовы появилось глупое и растерянное выражение, выражение страха и горя. От стука земли по крышке гроба сердце Радусского тоже сжалось, охваченное незнакомым ему стооким страхом, какой овладевает разве только утопающим. Ноги, вытянутые руки не находят точки опоры, кругом нет ничего, кроме зыбкой, предательской стихии! В это мгновение ему вспомнилась странная улыбка доктора. А потом наступило безразличие.
Вернувшись с похорон, Радусский отправился к пани Марте, но не застал ее. Жена толстого доктора взяла ее к себе на целую неделю. Пан Ян решил привести в порядок квартиру, которая как бы насквозь пропиталась болезнью. Он велел убрать и проветрить помещение, переставить мебель. Ему хотелось только сделать сюрприз пани Марте, так как он полагал, что ей не следует оставаться здесь жить. Всю неделю он тосковал по ней, не знал куда деваться. После похорон они виделись только раз, в городском парке, и то в присутствии старших членов семейства знаменитого целителя болящих. Во время короткой беседы он все?таки успел спросить пани Марту, не хочет ли она совершить небольшую прогулку по местам, знакомым ему с детских лет. Вдова согласилась с убийственным безразличием, но когда они расставались, посмотрела в глаза с улыбкой, которая вернула его к жизни.
На следующий день, около восьми часов утра, пан Ян подъехал к временному обиталищу пани Марты в наемном экипаже, усадил вдову, пани Фаланты и Эльжбетку, а сам влез на козлы. Верст десять они ехали по шоссе, потом Радусский приказал кучеру свернуть на песчаный проселок. Там начиналось поросшее можжевельником обширное плоскогорье. Перед глазами путешественников вставали цепи довольно высоких холмов, одетых темными лесами, в глубине которых виднелись осыпи. Коляска, плавно покачиваясь на ходу, медленно катила вперед. Спицы колес загребали песок, который сыпался с тихим шорохом. Славное веселое солнышко светило вовсю, и из согретых зарослей можжевельника тянуло крепким смолистым запахом. Под кустами повыше и на синих тенях поперек дороги еще лежала роса. Там и сям на желтом фоне песка, словно пятна на шкуре пантеры, были разбросаны дымчатые кустики вереска. В чаще заводили монотонную песенку сорокопуты, иногда из лесу доносился крик осторожной сизоворонки.
Не сворачивая в лес, путешественники неторопливо обогнули один ил холмов и очутились на изгибе долины, которая плавно спускалась к поблескивавшей вдали речке. И тут на чистом, уходящем в самую толщу земли песке тоже рос можжевельник. Только среди долины вдоль речки тянулась длинная серо — зеленая полоса низкорослых ольх. Выше, на склонах холмов, чернели сосны. Эта глухая ложбина была так тиха, так пустынна и так своеобразна, что все почти одновременно воскликнули:
— Давайте остановимся здесь!
Эльжбетка первая спрыгнула на землю и залилась смехом, когда ее ботиночки утонули в теплом глубоком песке. Смех ее чудесно зазвенел среди высоких кустов можжевельника. Радусский повел ее к приречным ольхам. Раздвинув темно — зеленую листву, они увидели воду. Полускрытая сочной зеленой травой, по розовым и серым камешкам с тихим журчанием струилась речка. Эльжбетка остановилась как вкопанная. Ее глаза, руки, губы потянулись к этой чистой, отливающей серебром воде, бегущей неведомо куда. Там резвились темные гольцы, без устали виляя хвостиками и суя круглые головы под плоские камни. Стройный стебель тимофеевки кланялся при каждом дуновении ветра, отбрасывая на светлую воду маленькую тень, словно глазок в плотной сети для ловли жирных гольцов.
Некоторое время все шагали вдоль ольшаника, пока не дошли до одинокой березки, белый ствол которой купался в ручье. В тени, падавшей на траву и песок от ее зеленой, мягко шелестевшей листвы, путешественники остановились. Не только Эльжбетка поддалась очарованию речки. У обеих женщин улыбались глаза и губы, когда они глядели на ее тихие воды.
Радусский был на седьмом небе. Ему хотелось показать своим спутницам все красоты, все укромные уголки родных мест, которых он сам столько лет не видел. Они не отличались богатством. Пруд вдалеке,