type='note'>[11]) долго думает, сунув в рот карандаш, и пишет слова с
Еще, например, я забираюсь на чердак по крутой лестнице, хватаясь за поручни: на чердаке полно незимних вещей: свиные мочевые пузыри рядом с охапкой ромашки на случай головной боли, серпы и грабли, большие бубенчики, повешенные на гвоздь, бубенчик коровы-чемпионки. До чего же хочется его тряхануть — как кричать в церкви. Но, слезая по той же крутой лестнице, что стала еще круче при спуске, снова попадаешь в промежуток времени короче часа, который помещается между днем и ночью, в краткий перерыв, неуловимый (с виду), незаметный переход от светло-серого дня к темно-серому вечеру. В какой-то момент наступает однообразие мира, почти полное: еще не чернота ночи, а цвет, который, как мне кажется, бывает у ночного моря (я его никогда не видел), — и мы на этом корабле, вдали от берегов, накануне (а вдруг пронесет?) кораблекрушения без волн и без звуков. Выплыву ли, доберусь ли до земли на подвернувшейся доске? Обнимут ли меня за плечи незнакомые дружеские руки, найду ли остерию и портовую женщину?
Но это так, у горы, в сущности, есть только два времени года, лето и зима (кто-то, правда, мечтает или вспоминает о мимолетнейших веснах, о конце мая или о сполохе осени), так что дни жалуют вечерам краткое время, быстрый переход, а потом раз — и мы уже в ночи. Ужинаем рано; когда поят коров, ночь уже на дворе. Некоторые засыпают быстро, некоторые, которым везет еще больше, спят без снов. Кто- нибудь из женщин скоренько стряпает ужин, моет посуду и без особого усердия подметает на кухне. Самые старшие выпивают потом по стакану вина; не столько привычка к зиме, сколько старость дает им спокойствие, которым они наделены. Мы идем спать, один за другим, под ногами у стариков скрипит лестница, дети исчезают в люках.
Часто я остаюсь наедине с кошкой. Привыкаю к этой зиме, как кто-то привыкает к женщине, если ему приходится с ней уживаться; привыкаю к тишине, окутывающей дом, когда все другие спят. В первые вечера громкий бой часов с гирями мешал читать, думать, я затыкал уши. Но потом и этот звук, казавшийся непомерно громким, стал привычным, как шуршание мышей или тиканье какого-нибудь древесного червя или жука-точильщика, которого словари называют «часами смерти». Вечера сменяли друг друга, и постепенно эти звуки стали милее из-за тишины, стоящей за окном. Отодвинуть занавеску — как отдернуть покрывало с лица покойника; падает снег на ночную черноту, снег громоздится на старые слои, в тишине. Обычная нескончаемая неустанная череда снежинок, которые падают прямо и спокойно в воздухе без воздуха; и ни одна крупинка не ударится о стекло, словно бабочка, летнее насекомое, привлеченное светом.
Далек братский шум горной речки; когда, сделав погромче, порыв ветра приносил его к домам, казалось, что где-то вдали уносится прочь поезд; а этот снегопад точно и не оставил больше ничего на свете, кроме тишины. Летние ночные грозы совсем другие: да, в горах они наполняются неистовой силой, молнии освещают испуганные глаза козопасов, прячущихся под последней лиственницей или под гранитным утесом, — но все знают, что гроза пройдет, а к тому же вода так приветливо бежит по листьям и в ручье чуть поодаль. Последние удары грома рассеивают опасность по небесной шири, и молнии освещают гору там и сям, как стены, о которые можно опереться глазами.
Открываю шкаф, потом, тихо, комод, долго вдыхаю камфару, запах, непохожий на обычные, бытовые, исконные — на запах кухни, запах хлева, принесенный мужчинами, которые пришли из хлева, запах потливого козла, что стоит в нашей общей комнате.
Аромат камфары, тепло от печки из мыльного камня за спиной… Вместо того чтобы лечь в постель, я решил уподобиться дедушке: положил руки на стол, голову на руки, сон унес меня: и тут — внезапный, глухой звук, и задрожали оконные стекла в зале, но всего на несколько мгновений, воздух снова спокойный, дом не двигается. Лавина ли прошла где-то далеко? Крыша ли просела под снегом? Жду, охваченный страхом, что придет, если должно прийти, следом, жду во тьме дома.
Никто в доме не шевелится, никто, кроме меня, не слышал шума, комнаты с подпорной стенкой как норы. Думаю, должен ли я разбудить людей (или все уже попривыкли к лавине, висящей над поселком? а может, она и не хочет убивать нас, может, ей достаточно держать нас тут в плену?), дать ли им поспать или умереть так, что они этого и не заметят; трясти ли их одного за другим, рассказать, что случилось, что, возможно, это была лавина, конец, что это было только предвестие того, что должно вот-вот приключиться…
Пусть спят, блаженны спящие. Осознание происходящего нужно сейчас, чтобы вызвать во мне дрожь. Чтобы погнать меня в черноту коридора, где я нащупываю руками стену, пробираясь к дверям других комнат, подслушивать.
Легкое дыхание девочек. Мальчишкам, похоже, душно. Тот, что спит с нами, спит спокойно, ему довольно нашего присутствия. Я и сам испытал это, когда мне было столько же лет, сколько ему, или чуть побольше. Как-то рано утром шли мы с мамой к хлеву, который был сразу за поселком. Мама шла впереди, я ставил ноги туда же, куда и она. И тут, откуда ни возьмись (как недавний звук), пьяные, как гаркнут: «Кошелек или жизнь». Мама сначала немного ускорила шаг, но потом, устав, решила, что лучше не убегать, что лучше отойти к краю тропинки, где снег повыше; она поднесла фонарь к лицу, взяла мою руку в свою, и мы стали ждать.
Вышли они тогда на нас из ночной черноты, оказались в трех шагах, и, если бы мама не держала меня за руку, там бы я и умер: пять теней, рабочие. И когда они нас увидали, бедную женщину и мальчугана, ни слова больше не посмели сказать, ни там доброе утро или спокойной ночи, а просто пошли дальше, немного поспешно, слегка сутулясь. Но я с ближайшей ночи стал кричать во сне, и пришлось в ту ночь в моей комнате не гасить свет, а в следующую и еще без малого месяц класть матрас на пол в маминой комнате, где я и спал.
И ничего не было прекрасней на свете, чем спать так.
Парнишка, который теперь спит в нашей комнате, может перейти из сна в смерть, даже не вскрикнув. Воистину блаженны спящие. Ищу окно в конце коридора. И вот возвращается Линда, если смотреть в заоконную тьму. И тот же самый прямоугольник твердого воздуха ударяет в грудь: как тогда, когда мне захотелось выглянуть, чтобы поглядеть, как она уезжает, в то воскресное утро. Потом я снова улегся в постель, нагретую моим телом. Теперь же в постели мне хотелось бы вернуться в чрево моей матери и спать там долго, без света, без памяти и надежды, безотчетным сном.
Большая гора над нашей деревней не дрогнула. Лавина наверху — так сказали летчики, облетающие долину, — на верхнем краю леса, над поселком, без движения. Одна лавина сошла посреди ночи на дома городка[12], другая, свирепая, прошла рядом с Ностенго, и от перемещения воздуха лопнули все стекла в домах. Мы тоже услышали ее, на расстоянии, вскочили все с постелей. Забегали сразу, инстинктивно, в чем есть, в ночных рубашках, мужчины, женщины и дети, по тропинкам, прорезающим поселок сверху донизу. Ветер по-прежнему вздувает снег и несет его горизонтально, хлеща нам по лицу. Бегаем понуро, ищем безотчетно убежище, церковь.
Вот и негасимая лампадка перед образом Пресвятого погасла, но у Нумы есть ацетиленовый фонарь, и он кричит, что надо идти к нему домой, его дом самый надежный из всех, и что это мы все там делаем, на коленях, на полу? Мария дель Джузеппе кричит ему в ответ, чтобы ей прямо там, посреди церкви, и дали умереть, но потом и она пускается бегом, увидев, как мы, остальные, от первого до последнего, выбегаем из храма, оставляя входную дверь раскрытой; теперь все внутри занесет снегом, до самого алтаря. Оказавшись у Нумы, мы замечаем, что кого-то не хватает, и тогда некоторые из нас (и я) возвращаются на улицу звать оставшихся посреди пурги (она ведь и задушить может), кричать, задыхаясь от ветра, искать, и вот перед распахнутыми дверьми церкви — Верена дель Нальдо. Это ж какими надо быть дурнями, чтобы забыть ее так, она там будто с куклой играла, только без куклы, но, увидев меня в шаге перед собой, что она делает? Разевает рот во всю ширь, но у нее не получается ни закричать, ни заплакать: такое бывает у маленьких девочек, которые пугают этим своих мам; охваченный ужасом, как мама, словно Верена — моя дочка, я хватаю ее с силой, трясу, в страхе, что так она у меня и умрет, задержав дыхание; что за чудо, снег, чувствовать, как он обжигает ноги, а она плачет, неудержимо, так, что хочется осыпать ее поцелуями, и эти ручки, круглые и ледяные, вокруг шеи, и зов сквозь слезы «мам, мам», на заснеженной тропинке, посреди дыма из ветра и снега. На пороге дома Нумы мы чуть не толкнули Ассунту, которая будто на коленях ходит и похожа на испуганную мышь.
В доме при свете ацетилена наши тела отбрасывают высоченные тени, их видно на потолке. Мы