пересчитываем друг друга, каждый ищет глазами своих родственников.
Последней приходит Норма, таща на спине, как мужчина, старую, почти полностью парализованную свекровь. Старуха плачет навзрыд, как девочка, и при свете ацетилена не стесняется своих нескончаемых слез, повторяя: «Она святая, святая Божья». Норма садится, скрестив руки на коленях, на лице у нее написано: «Ну вот, теперь и я стала хорошей», но она молчит. Все в сборе. Нужно срочно прочитать три веночка. У Святой в глазах еще стоит страх, думаю, сегодня не пятница. Сон у всех нас прошел, да к тому же скоро мужчинам возвращаться в хлева. Ракелина идет разогреть кофе в сковородке.
Когда, поздно, наступает день, мы выходим осмотреться. Поселок весь выровнялся под нанесенным снегом и пока на месте. Небо светло-серое, видна гора, покрытая белым, и снег больше не идет. По телефону говорят о невероятной высоте лавины, сошедшей на городок. Она застигла во сне много народу. У Фаусто делла Поста погибли жена и маленькая дочь, часть дома рухнула, а ему — ничего, он остался в своей кровати, невредимый… Только полночь прошла, рассказывает Фаусто, и у жены — вроде как предчувствие, страх, что ли, давай, говорит, я лучше перенесу малышку к нам, я говорю, давай, она идет к кровати малышки, уже взяла ее на руки, как вдруг, раз — и ничего не видно, и как жахнет, будто гром, все стекла раскрошил, чувствую, меня завалило комьями плотного снега, ну я и залез тут, сам не знаю как, под одеяло. А потом все звал, звал…
Говорит и плачет. Его жену и дочку найдут крепко обнявшимися, под снегом.
Новые сведения подтверждают или подправляют старые. Высота лавины, сошедшей на городок, не тридцать, а тридцать пять метров. Число погибших? Пока что, серьезно говорит жандарм, официальных данных по бедствию нет. Кто не видел, не поверит: она перелезла через защитную стену и снесла первый ряд домов. Еще один кувырок, и она бы разрушила другой ряд домов, была бы еще сотня покойников. Все лавины сорвались с одной и той же высоты, за 1800 метров. Гляжу на карты с изобарами. Наша гора, самая грозная из всех, находится гораздо выше тысяча восьмисотой кривой, и она не дрогнула. Наверно, холод на такой высоте сыграл свою роль. Ста метрами выше тысячи восьмисот температура ниже, может быть, всего на градус, и снег не поддался, не отлепился от склонов. У нас на отметке тысяча восемьсот уже растут лиственницы, и эти лиственницы тоже сыграли свою роль, задержав снег, который в других местах сошел.
— Это не твоя теория нас спасла, а священный лес.
— Да ладно, лес, священный, не священный; лес тоже снесет, если лавина образуется на вершине горы: весь вопрос тут в температуре, говорю тебе, один градус выше или ниже все решает.
— Да какие там градусы, мне-то не рассказывай, я не сегодня родился. Гору прошел метр за метром и говорю, что это лес помог.
Итак, до конца неясно, чему же мы обязаны жизнью — то ли прибавке в один градус холода, то ли священному лесу, то ли Божьему Промыслу (в последнем уверены женщины, за которыми всегда остается последнее слово).
Ну а пока мы смотрим на нее, на гору: если бы не туман, она была бы прямо над нами. Потом, после внушительного молчания, Нума вынимает часы из жилетного кармашка и громко спрашивает себя, не отстают ли они.
Позднее (уже ночью) называют имена оставшихся под лавиной. Тела матерей и мужей, сильных мужчин, парней и незамужних девушек.
На лавине, твердой, неподвижной, испещренной землей, разодранными стволами и переломанными ветвями, — люди, оплакивающие смерть близких. Команда спасателей проделывает отвесные ходы, чтобы добраться до домов, погребенных лавиной; спасатели сверяются с картами при свете фонарей, делают обмеры. Мир описан до сантиметра, и через слежавшийся слой снега они попадут точно на раздавленную кухню, к кроватке девочки. Только бы тела нашли целыми, лишь бы найденным просто не хватило воздуха и их сердца перешли от сна к смерти, будто из-за неисцелимой, смертельной усталости.
Но и плохие новости как зима, к ним привыкаешь быстро. Вот говорят о погибших, и мы тут же хотим знать, сколько их, там пять, где-то еще девять.
Возбуждение прошедшей ночи и другое, утреннее (точно смерть на время насытилась и решила оставить нас, хотя бы ненадолго, в покое) толкает нас в остерию; мы пьем вино и граппу. Один повторяет избитое — что жизнь это лотерея, другой, который после бокала вина неузнаваем, говорит, что, кабы знать заранее, он бы жену положил под эту лавину, и сам смеется больше всех. Ну да, нам карта не выпала, карта выпала другим поселкам, тут выигрывает проигравший (и они ведь даже не наши родственники, разве что несколько далеких).
Пьем вино и за обедом, женщины говорят о Богородице, которая столь явно показала нам, что мы — под Ее защитой. Ну, не будем им перечить.
Кофе мы только чуточку отпиваем — лишь бы поскорее вернуться всем в остерию; эти женщины в своих черных платках по самые глаза просто невыносимы. Один из нас вытаскивает откуда-то гармонь, вот уже несколько месяцев, как мы без музыки. Запеваем и пускаемся в пляс, мужчины с мужчинами, кладя друг другу руки на широкие плечи, покачивая этими самыми плечами, отходя то вперед, то назад и отбивая ритм ботинками на металлических шипах. А мы и рады побыть медведями!
У меня дикая тяжесть в бедрах.
Мужикам жаль, что пришло время возвращаться к животным, в хлев, они немного медлят, потом, выходя, мы запрокидываем головы, темнеет гораздо медленнее, чем обычно, и снег больше не падает, небо подернуто дымкой. Нас не страшит высота снега. Стоя рядом, чуть не касаясь друг друга локтями, мы отливаем прямо туда, в этот самый снег.
Но после во мне остается, обострившись от непривычно обильных возлияний, оттого, что я жив, оттого, что небо перестало засыпать нас мерзким снегом, от неодолимого желания подвигать ногами, от музыки и скрежета гвоздей, царапающих лиственничный пол, из-за руки Йоле, которую я задержал в своей на минутку, не хотел отпускать, а она выдернула, но с улыбкой, чтобы не дать и малейшего повода для обиды, — остается жажда любви, она жжет и душит меня, тем более в общем доме, в доме лишь по названию. Мужчины уже разошлись по хлевам, я поглядываю на женщин, которые немного ворчат на меня, но не сердито, за поднятый нами шум, ну хуже цыган… Потом одна, другая, третья выходят покормить кур или свиней, я делаю вид, что читаю старую газету, а на самом деле ни на миг не перестаю смотреть на Марианджелу, которая, удивительно, полирует ногти, удивительно, как она мне подыгрывает, я после объясню себе, чем именно, если захочу и сумею, или не объясню себе ровно ничего; поднимаюсь наверх, в коридор, и здесь-то, с чашкой риса, — «минутку, одну только минутку», прислушиваясь, не скрипит ли лестница под чьими-нибудь шагами, я ласкал ее, она, горячая, ласкала меня, в темноте рукам раздолье… Здорово поесть, освободившись от этого убожества в теле. Скоро мы снова в остерии. Там уже кто-то сидит, с женщиной, которая так и льнет к нему, а он — нет, ты глянь! — знай себе листает старый журнал, поджидая остальных. Она тоже посматривает в этот журнал, прижавшись щекой к его плечу. Сегодня ночью мне хотелось бы быть всеми мужьями на свете. Йоле позвала Марианджелу и других девушек из нашего поселка; может, она немного боится тут одна со всеми нами, мужиками? Вчетвером или впятером уже можно немножко откликаться на шутки, танцевать и даже позволять себя чуточку потрогать.
Мы принимаемся за вино с новыми силами, и кое-кто из женщин тоже. В остерии народу битком, всё в дыму. Вальс привычный, тот, что музыкант знает, но, когда танцуешь его с Марианджелой, которая знает в нем толк, да еще и пропускаешь по стаканчику между поворотами и вспоминаешь о том, что было перед выходом из дома, он каждый раз как новый. После двенадцати выходим на улицу, кто-то предлагает посмотреть на небо, усеянное звездами, мы их целый век не видали — как и солнце. Марианджела вспоминает детство: нужно насчитывать по семь звезд семь вечеров подряд, а потом загадать желание. Сколько же вечеров, глядя вверх, мы видели одну черноту или снежинки, небесные капли, застывшие в снежном узоре, который снова обращался в воду у нас на коже, а в других местах оседал снегом на снег? А сейчас я вижу, как она считает звезды, насчитывает семьдесят зараз, как, запрокинув голову, пробегает глазами весь сияющий звездами небесный свод, вдаль и вширь.
Ночь нежна и светла; внутри у меня тепло от выпитого вина и от танцев: можно было бы поспать под старой лиственницей, если бы мы могли выйти из нашей тюрьмы. Эх, подняться бы на Пьян-дель-Альба и промчаться вниз, обнявшись, на санках!
Потом мы возвращаемся в темные дома.
Последний притворяет дверь, мы не запираем ее на ключ. Проходим комнату, где спят женщины,