побуждения; а вдруг у него внутри творится то же, что у Луиджи дель Альфонсо? Который каждый вечер забирает свое дитятко из школы, и, когда дети произносят молитву, он тоже снимает шапочку и крестится, не стесняясь посторонних взглядов. Если мы тут не сгинем, это он понесет хоругвь Богоматери в середине августа. Даже сейчас, когда сила рук больше ничего не значит (его лицо белее моего), я завидую его силе; для него пустяк усадить сына на плечи и дойти до своего дома, что внизу, в конце улицы.
Наш поселок построен так, как строили горцы в старину: дома стоят плотной группой. Они выбирали место подальше от лавинных лотков, под прикрытием леса, и строили густо. В былые времена тут жило человек до пятисот, в сорока имеющихся домах. В домах было полно народу, и казалось, наверно, что они еще ближе друг к другу и веселей, особенно когда в теплые дни люди с удовольствием высыпали на каменные лестницы после рабочего дня. Теперь нас осталось мало; возможно, мой калифорнийский сверстник ведет свой род от человека, который уехал из дома, что напротив нашего, и о нашем поселке этот парень, вполне вероятно, и не слыхивал. Нас шестьдесят, чуть больше, чем домов. Так что большинство домов пустует.
Между нашим домом и следующим, где есть живая душа, — огородик и за ним пять пустых домов. Порой, стоит мне закрыть глаза, как эти пустые дома словно исчезают и остаются только обитаемые дома, похожие на оазисы, — ведь не то чтобы одна часть поселка была населена, а другая нет: случайно или по воле судьбы, но можно сказать, что несколько семей, оставшихся здесь в поселке, в упрямом стремлении не дать умереть ни одной его частичке, рассеялись по нему, отдаляясь друг от друга. Так небольшой гарнизон, который должен держать большую территорию и не хочет допустить, чтобы хоть крошечный уголок остался без присмотра, разбивается на малые отряды, расходящиеся по разным концам обширного участка.
О живущих в дальнем конце поселка известно чуть ли не меньше, чем о ком-нибудь, кто живет во Франции: оттуда хотя бы сообщают об умерших и поздравляют с праздниками. Так что осенью мы покупаем только сахар и муку, все остальное свое, выходим из дома раскидать снег, чтобы добраться до курятника, поленницы или сеновала. По воскресеньям, если есть возможность, спускаемся в городок, туда, где долина расширяется и берет начало равнина, слушаем мессу и покупаем корзину хлеба. После мессы остаемся на какое-то время, чтобы узнать новости от жителей городка. Но теперь давненько никого из них не видно. Если так дальше пойдет, то в этом году они к нам не пожалуют даже в масленичную субботу побыть у костра и посмотреть на шалую козу. В прошлые годы они в молчании, группой, отправлялись от своих домов, прибавляли шагу, ступая по невысокому снегу, как старики, идущие на полуночную мессу, и только в тридцати метрах от нас надевали полотняные маски, входили с наигранным поклоном и начинали отплясывать так, что полы наших старых домов еле выдерживали.
Вот кого я всегда рад встретить, так это Верену, потому что зима, не зима, а она всегда веселая, и мне кажется, что только такой я ее всегда и видел, без возраста. Моя мать часто говорила, что Верене, должно быть, пришлось поплакать, когда она приехала из Мейрингена, не имея ни единого родственника в нашем поселке. Как рассказывала мама, другие женщины, сидевшие у окон с вязанием, завидев Верену на пороге ее дома, как по команде («Вот она!») вытягивали шеи и туловища, отодвигали краешек занавески; заметя их, Верена (не понимала, глупенькая) тянула руку и голову к их окнам в знак приветствия, как бы говоря: хочу здесь быть своей, — и тогда они все разом задергивали занавески, выпрямляли туловища, упрятанные в черные передники, отводили головы назад, как можно дальше, аж за спинку стула, и давай вращать круглыми и стеклянными, как у кур, глазами, и ну хохотать. Верена возвращалась домой. Но судьбе не вечно быть жестокой: через какое-то время к нам еще одна женщина переехала из чужих краев, так что теперь обе не только находят успокоение в обществе своих мужчин, но могут и встречаться, говорить о поселке за горой, и как же смешно они смеются — чисто по-немецки.
А потом и другие дома опустели, отъезды и смерти хотя бы немного сближают остающихся. Сейчас, когда нас кот наплакал, никто уже не называет приезжих дикими козами, которых растаскивает по углам инстинктивное желание обособиться от стада. Верена печет пироги и делает ликеры так, как наши женщины не умеют, у Верены почти весь год проводит ее племянница Ванда, которая тоже теперь больше отсюда, с этой стороны горы, чем оттуда, с той стороны, и часто приезжает Линда, сестра Ванды. И если кто-нибудь хочет увидеть, как я краснею, ему достаточно сказать (и не надо долго наблюдать за мной, чтобы это заметить), что Линда — моя возлюбленная.
Небо чуть проясняется, оно в бледно-голубых просветах между широкими грязными облаками, после стольких дней снега. Мы-то ничего не упустили: святым молились, читали тридневы и новенны. Аделе говорит, что надо вынести мощи. Пользуясь перерывом в снегопаде, священник приходит из нижнего городка, чтобы отслужить у нас мессу, которая нам нужна больше хлеба. Месса читаная, без проповеди, но в итоге священник и женщины прочли нам все заклинательные молитвы и добавили молитвы в интенциях Папы. Пусть в общем смысле, но мы тоже есть в интенциях Папы. После мессы мы все поднимаемся на верхнюю точку поселка. Стоя перед горой, от которой видно только подножие с ельником, запачканным снегом, священник повторяет заклинательные молитвы. Холодно, он читает, не отрывая глаз от своего требника. Он обращается к горе, словно напоминая ей, что и она была создана Богом, хотя молитва не обвиняет гору напрямую. Как знать, внимает ли ему гора, захочет ли она его послушаться? И помиловать нас? Пока что со своих боков она посылает нам только ветер, треплющий вышитую накидку мальчика с тазом святой воды и кропилом в руках, синих от холода. Это и есть ответ? Старики, чьи руки узловаты, как последние альпийские лиственницы, и годятся разве что на то, чтобы поддерживать огонь с вечера до утра, ждут, как почтовая лошадь, когда возница прикажет стоять.
Женщины неотрывно смотрят на священника.
Тем временем в вышине серое разливается по всему небу, во всю его длину и ширь, скользит вниз по лесистому холму. Ближе к концу требы гора уже не видна, не знай мы ее, можно было бы подумать, что в ней десять тысяч метров; и когда священник отрывает глаза от книги и берет кропило из лиловых пальцев блондинчика, освященные капли летят во что-то неразличимо белое. Старики крестятся спокойно, гора постоит смирно, как животное, чувствующее на спине руку хозяина: четыре капли заморозят снег, обклеив им скальную твердыню, не давая ей обрушиться на нас в смертельной сумятице; или же отодвинут (если — но это невозможно — она все же придет) лавину подальше от наших, тоже освященных, домов, — как отгоняют ужа палкой; так ведь и бывало прежде, когда была вера: лавины сходили ровнехонько по своим лоткам, пока все спали, лавины останавливались над поселком, чуть не у самых домов, вот это бы чудо да показать безбожникам; или проходили, как легкое дуновение, рядом с домами, только не в восемьдесят восьмом, но, в сущности, Бог и тогда явил милость, намекая, что с огнем шутить не стоит. Тридцать три покойника, гласит надпись на кресте у подножия стены.
Аделе знает все службы не хуже священника и говорит на ухо Ассунте (но мы все ее слышим), что просто позор, ни венчика[1], ни реквиема о бедных усопших, на пожар, что ли, бежать надо? А видя, что священник уходит в утихающем воздухе, минуя дома, она кричит ему вслед, чтоб он теперь сам выкручивался, что они тоже теперь чересчур разжирели и что если что-нибудь все-таки случится, хуже для него, у нас-то совесть спокойна.
— Идите выносить мощи.
Ее племянник, который обычно открывает рот только чтобы выплюнуть жвачку, подскакивает с криком:
— Ага, ага, пусть и им немножко на голову снежку нападает.
Даниеле ждет, пока тот кончит, чтобы добавить:
— Знаете, что сделал Дурачок в семнадцатом, ну тогда, когда дождь шел тридцать с лишним дней без передышки? Коровы уже не знали, как удержаться на ногах, а на куртках у ребят могли грибы расти. Что он сделал, знаете? Зашел в комнату, снял с гвоздя распятие и вывесил его за окном, а потом говорит ему: «Помокни тоже маленько».
— Да помолчите вы, балаболы, ведь вы хуже того бедолаги, ну он сделал, а вы теперь об этом языком мелете, да еще перед детьми, да в такую зиму. Как же Господь нам поможет, если вы такое говорите?
Давиде для разнообразия замечает, что дело было не в семнадцатом, а в пятнадцатом:
— Да, в пятнадцатом, с апостола Петра до начала сентября. — И втягивает понюшку табака. Он стоит немножко в стороне от общего кружка, но и у него руки в карманах; в воздух внюхивается, как лисица, — говорят о нем некоторые. Сейчас голову на отсечение дает, что погода не переменится: — Если не поднимется северный ветер, посыплет снова.