поморщиться, как от боли. Что за нелепый, случайный набор слов. «Красавица! Богиня! Ангел!» Почему «ангел» после «богини»? «Ты плачешь… Откуда эти слезы?» Дурацкий вопрос. Ради бога, Николай Николаевич, не произносите это с таким чувством. Каждое слово глупо.

Надо поговорить с Модестом. Так это не может оставаться. А ведь либретто отлично скроено. Модест знает законы театра, недаром он драматург. Действие у пего насыщенно, контрасты ярки. И он чуток: достаточно высказать ему основную мысль, и он правильно развивает ее; оттого и не замечаешь иногда, как плохи отдельные фразы. Но, может быть, он думает, что на сцепе не следует быть естественным?

И вот уже кажется, что и сама мелодия под влиянием неподходящих слов принимает какой-то неблаговидный оттенок. И самому певцу передается сентиментальность, слащавость. «Сле-е-зой своей со- о-грей». Как это можно согреть слезой?

Но наваждение длится недолго, потому что Фигнер искренне увлечен ариозо. Забыв про больную ключицу, он поет полным голосом, и слова уже не так оглушают. Можно о них забыть… Опять слушаешь с участием, понимаешь, что происходит: остановка, рубеж. Преклонение перед чистотой, забвение трех карт. Теперь Герман снова любит, искренне, пылко. Может быть, это его спасет?

– Ну как? – спрашивает Фигнер, переводя глаза с Медеи на Чайковского.– Хорошо?

Слова либретто не застревают у него в горле. Может быть, не так уж страшно? Чайковский доигрывает аккомпанемент и глубоко вздыхает. Слава богу, эта мелодия («Прости, небесное созданье»), повторенная на фортепьяно, смывает слова. Она совсем не слащава, она благородна. В оркестре она поручена виолончели и будет еще выразительнее. Разгоряченное лицо Фигнера и счастливые глаза Медеи ждут…

– Да,– говорит Чайковский, для верности повторив отыгрыш,– теперь хорошо.

6

Для своих романсов он не выбирал непременно гениальные стихи. Только один романс написал на слова Пушкина: «Соловей», и только один – на слова Лермонтова: «Любовь мертвеца». И это не лучшие из его романсов. Совершенство стихов применительно к музыке даже тяготило его: нельзя раскрашивать античные статуи. Слова, в которых так много сказано, не годятся для музыки, потому что музыка не иллюстрирует слова, а открывает новое. Но что можно открыть после Пушкина?

Разумеется, стихи следует выбирать осторожно: стих должен быть легким, гибким, хорошо ложиться на музыку и оставлять простор для нее. Он должен быть и таким, чтобы не совестно было сокращать его, менять. Чтобы тебя, если что-нибудь изменишь, не обвинили в кощунстве (как это сделал Тургенев по поводу либретто «Онегина» [71]).

Очень хороши для романсов стихи Алексея Толстого, Полонского, Фета, Апухтина; пожалуй, более всего Апухтина: тут композитору есть над чем поработать…, «Ночи безумные» – почти на грани банальности, но чувства в этом стихотворении искренни. Поэт не досказал, а музыка проникнет дальше слов, она снимет все, «что было в них ложного».

«Ну что? – спрашивал Апухтин со свойственной ему язвительностью.– Достаточно плохо для тебя?»

Апухтин, друг детства, видел его насквозь. «В моих стихах,– говорил он,– есть одно достоинство: они годятся для романсов Чайковского… Ты просишь меня потесниться, изволь: сделаем чуть хуже».

Один раз он спросил:

– А как же Глинка, Шуман? Ведь они не боятся выбирать для своих романсов стихи великих – Пушкина, Гейне. И совершенство стиха не мешает им.

– Не сравнивай меня с другими,– сказал Чайковский, помрачнев.– Я могу лишь то, что я могу.

– Знаю,– сказал Апухтин,– и спасибо тебе за это.

…Фигнер вытер платком лоб… Теперь наступила очередь Медеи. С ней было и легче, и труднее, чем с Фигнером. Легче оттого, что она быстро учила роли, голос у нее всегда звучал хорошо и ее не терзали сомнения. Но именно это, казалось бы, удобное свойство затрудняло работу с ней. Ее Лиза была старше и решительнее той девушки, которую задумал Чайковский. Но такой уж приходилось ее принимать, потому что Медея всегда держалась первоначальной трактовки.

А Фигнер – он еще много раз будет лепить нового Германа. Унылый, возбужденный, порывистый, оцепенелый, любящий, равнодушный, отчаявшийся, полный надежд – и так до самого спектакля он будет пробовать и пробовать и приводить в отчаяние дирижера и постановщика… Пожалуй, можно и не беспокоить его больше, пока он нездоров.

Но Фигнер уже отдохнул и готов был петь дальше.

Злой день

1

Уезжая из Лобынского [72], Чайковский снялся на прощание с Медеей и Фигнером, а через неделю получил фотографии. Медея писала, что вышла плохо. Э, что там: молодые лица всегда хорошо получаются. «Неужели я так стар? – думал он, рассматривая себя на фотографии.– Как будто между мною и ими не двадцать лет разницы, а гораздо больше».

Он долго выглядел юным, а потом сразу постарел.

Ему вспомнилось, как два года назад в Лейпциге он познакомился с Эдвардом Григом и его женой – и тоже снимался вместе с ними. Они были чуть моложе его. И все-таки кто-то из толпы сказал:

– Это Чайковский, видите? А с ним его дети…Прелестная это была чета, особенно Григ. Светлая, чистая душа.

Вернувшись к себе в деревню, Чайковский, к своему удовольствию, еще застал Лароша. Но тот был мрачен, к работе еще не приступил.

– Это как раз самое трудное,– сказал Чайковский.

Для него теперь наступило время относительного покоя. Он стал вести прежний образ жизни: с утра работал над оркестровкой оперы, гулял, писал письма, изредка принимал гостей.

Правильный ритм жизни, который он сам установил для себя, редко нарушался по его вине. Но однажды, в конце июля, выдался бездейственный день. Ночью он плохо спал – разболелись зубы, а наутро чувствовал себя настолько слабым, что не вышел на прогулку. Это было необычно для него, и он понял: день будет пустой и в то же время страшно тяжелый; он канет в бездну, не оставив после себя никаких

Вы читаете Пять портретов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату