Колхозники выслушали обращение в полном молчании и молча разошлись. О чем думали братья и сестры товарища Сталина?..
Я думал только о том, чтобы меня мобилизовали. Первым делом направился в райвоенкомат на станцию Уваровка, в трех часах быстрой ходьбы от нас. Когда я пришел, там толпилось уже человек пятнадцать допризывников-добровольцев. Военком выглядел хмурым, ему было не до нас. Потолкавшись часов пять, мы разошлись.
Тогда я написал письмо наркому обороны Ворошилову:
«Прошу направить меня на фронт. Мне скоро семнадцать лет. Член ВЛКСМ с 1939 года». Ответ пришел довольно быстро и гласил, что меня призовут в нужное время. Мне не приходило в голову, что в Москве я мог бы вступить в те дни в народное ополчение.
Между тем немцы стремительно приближались. В соседних лесных деревнях объявились уже советские дезертиры и наши бабы судачили об этом не таясь. Надо было скорее уезжать в Москву, чтобы не попасть под оккупацию. Но это оказалось безнадежным: один за одним шли через Дровнино военные составы, пассажирских билетов не продавали. Параллельно железной дороге по Минскому шоссе непрерывными колоннами катили на Запад грузовики ЗИС с красноармейцами, с пушками на прицепах, с ящиками, крытыми брезентом. Обратных машин не было видно.
Однажды утром из лесного тумана выполз и вполз в нашу деревню пехотный батальон. Красноармейцы немедленно завалились спать в домах и сараях, председатель выделил корову на зарез. Командир, правда, засомневался, получится ли с ней вовремя, но моя бабушка вызвалась разделать корову моментом. Кухня стала возле нашего дома, и бабушка преобразилась; я снова увидел ее прежней, быстрой, ловкой; корова скоро уже варилась, бабушка несла домой награду — коровью голову.
«Выдай лошадь, председатель, да и мальчишку ездового. Верну», — сказал комбат. «Верне-ешь?» — засмеялся тот. — «Лошадь дам конечно, а человека — как же? Я не хозяин. Кто если сам согласится?» Я замер. Бабушка сверкнула в мою сторону быстрыми черными глазками и проговорила: «Вот он поедет». Через полчаса я запрягал лошадь.
Батальон снова вполз в лес; лошади тащили пушку, повозки с снарядами, патронами, с заболевшими; остальные, включая командиров, шли сами. Огней не разводили, пищу давали сухим пайком. Когда появлялись бомбардировщики, останавливались, замирали под деревьями, пережидая. Немцы летели всегда на большой высоте — бомбить Москву; наших самолетов не появлялось. Через трое суток, без всяких происшествий, батальон вошел в Вязьму.
Я попросился остаться. «Ничего не знаю, — ответил мне комвзвода, шедший всю дорогу рядом с моей повозкой. — Комбат сказал, поедешь обратно». «Я писал Ворошилову, — сказал я. — Я комсомолец». — «Слушай, Ворошилов, получай живо кашу и мотай! Мы выступаем, понимаешь? Выступаем. Кто тобой будет заниматься? Не теряй, парень, время». Батальон уходил.
Через пару дней я добрался до своей деревни и сдал председателю лошадь. «До Вязьмы шли, говоришь?» — переспросил он. — «До Вязьмы. А говорят, в Вязьме-то уж немцы».
Немцы в Вязьме! Ждать было нельзя. Я снова пошел в Дровнино и на товарняке, везшем разбитые машины, удачно добрался до Москвы. (Немцы в действительности взяли Вязьму только через два месяца.)
Дверь открыла Лиза. «А мама?» — спросил я.
«В больнице. Она, это, аборт сделала».
«Как?»
«Отчима твоего на фронт проводила. Взяли на третий день. Ну, она и сотворила себе аборт — сама, они же запрещены, ты знаешь. Да плохо. Кровищи! Раз на раз не приходится. Говорят, улеглась надолго, чудо еще жива осталась».
Я и не знал о ребенке. Весной мать с отчимом спросили меня как-то, не хочу ли я брата или сестру. (Я сказал — хочу.) Отчим, наконец, нашел работу по себе — в архиве, с зарплатой 450 и с перспективой роста, жизнь начала налаживаться. Но когда грянула война, и его мобилизовали, мать поняла: жизни больше не будет; и сделала выкидыш. Очевидно, слишком волновалась при этом.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В ВОЙНУ
Итак, я жил пока один. Мне выдали продуктовые карточки, Петя подкинул немного денег. Его не мобилизовали — туберкулез. Я, конечно, стал снова проситься на фронт, но в военкомате ответили: жди, придет и твой черед, не волнуйся. Надо было зарабатывать на жизнь и Петя привел меня на свой завод.
Завод им. Серго Орджоникидзе был, пожалуй, самым современным в то время советским станкозаводом. Меня поставили на очень удобный токарный ДИП («Догнать и перегнать» — Америку, конечно), который разрабатывали и выпускали там же.
Наркома тяжелой промышленности С. Орджоникидзе уже не было среди живых. Ходили слухи, что он то ли застрелился, то ли был застрелен, когда арестовали его родного брата. Жестокости самого Серго в годы гражданской войны еще не были, вероятно, забыты на Кавказе; но они, надо сказать, ничем особым не выделялись на фоне всеобщей страсти к насилию в те дни. Эко дело, если и расстрелял сколько надо врагов революции. Жалко людишек, конечно, но что попишешь, нужно «бить по головкам», как учил великий Ленин. Душа Серго, однако, не выдержала, когда в ту же мясорубку, по натуральной логике явлений, большевики начали кидать друг друга.
Серго был когда-то популярен среди рабочих. Как все замечательные большевики он был замечательный демагог и прекрасный организатор военного типа. Лет за десять до войны дядя Петя, тогда еще очень молодой, с восхищением рассказывал, как нарком, окруженный простыми рабочими, материл и обещал поставить к стенке директора их завода за незаботу о людях. Теперь Петя был далеко не так прост. Ушла вера, что штык да пуля суть лучшие примочки от всех болезней; пришла ирония, хмурый скептицизм. Лозунгов он, правда, и раньше не выкрикивал, в партию и раньше не лез и пользовался уважением своих друзей-рабочих именно за это. Ну и за то, конечно, что был мастер своего дела.
Он устроил меня учеником к своему лучшему другу и ученику Михаилу Осипову[2]. Михаил, токарь самого высокого разряда, был серьезный, молодой русский парень с тонким и строгим скандинавским лицом. Неграмотный сперва, он по Петиному наущению закончил к началу войны вечернюю семилетку. После пары месяцев приглядки к своему подмастерью Осипов подошел ко мне с удивительной идеей.
«Слушай. Наши союзники теперь не германские фашисты, а демократические страны, — без них нам Германию не победить. Это должно повлиять на наше послевоенное устройство. Я думаю, Советский Союз станет после войны более демократическим. Я уверен в этом».
«Но ведь у нас и так демократия, — возразил я. — Нет частной собственности, значит, нет классов. Нет классов, значит у власти весь народ. Власть народа — это и есть демократия».
«Ну-ну», — пробормотал Миша.
«Кто нами управляет, — они не владеют ничем, и потому никого не эксплуатируют, значит, защищают интересы только народа», — долбил я дальше, глуша собственные сомнения. Миша помалкивал. Он никогда не возвращался к этому разговору. Но я запомнил его навсегда.
А пока что было не до политических размышлений. Я пытался одновременно работать на заводе — исключительно ночными сменами — и заканчивать дневную школу, мой последний год перед университетом, и ужасно уставал. В эти ночные смены во время воздушных тревог, как только начинался вой сирен, я не бежал в бомбоубежище, а ложился сразу на стол или верстак. Звонко, как в сосновом лесу, били зенитки, веером рассыпались по крыше осколки, нудно, с биениями, ныли немецкие самолеты, ухали где-то недалеко фугаски, — я засыпал мгновенно.
В октябре немцы прорвались к московским окраинам. Завод спешно эвакуировался. За двое суток мы демонтировали и погрузили станки на железнодорожные платформы, поставили двухэтажные нары и буржуйки для себя в телячьи вагоны, получили на дорогу муки из ближайших продскладов, и эшелоны пошли