В ту осень не везло. После одной ночной смены мне показалось, что у меня температура. Побежал в поликлинику — может дадут освобождение на пару дней. «Сорок и семь десятых, — проговорила сестра. — Девочки, отведите его». Две миловидных санитарки подхватили меня под руки и повели в больницу. Я пробыл там месяц — тиф.
Выйдя из больницы, я решил сделать все, чтобы уйти на фронт. Вначале записался на курсы танкистов и затем попросил в военкомате на этом основании призывную повестку. У меня, однако, спросили паспорт. Я показал заводской пропуск: паспорта у нас были отобраны и лежали в отделе кадров. — «Но ты же знаешь, мы не имеем права брать с танкового завода». — «Да дайте повестку-то, может поможет». Они дали.
«Вот повестка, — сказал я начальнику цеха. — Меня призывают».
«Призывают?» Он засмеялся, аккуратно разорвал повестку и бросил в мусорную корзину. «Вы, между прочим, назначаетесь бригадиром. Чего тебе, Орлов, не работается? Ты на хорошем счету».
«Люди на фронте».
«Люди? А здесь — не люди? Сорок танков в день — не люди? Только ты человек?»
«Люди».
Наконец, осенью 1943 я нашел лазейку. Да и начальника цеха я довел до ручки своими просьбами. Уральским заводам были нужны металлурги, и, как писалось в объявлении, любой завод обязан был человека, принятого в Горно-металлургический техникум, отпустить. Завод отпустил меня вместе с паспортом, я был принят в техникум, и, наконец, в апреле 1944 меня призвали в армию по моему желанию.
«Ты у меня, брат, даровой, — сказал военком, — необязательный. У меня в данный момент заявка из артиллерийского училища, а призывников таких нет. Пойди, пожалуйста, не пожалеешь. А не пойдешь, я тебя все равно направлю». Это было не то, что я хотел, но меня направили в Смоленское артучилище. Смоленск был разбомблен, и училище располагалось за тысячи километров от него, в городе Ирбит, не очень далеко от Нижнего Тагила.
По сравнению с заводской, курсантская жизнь, как там ни гоняли бы офицеры, была раем. Я был старателен, пытался изобретать, как и раньше на заводе. Предложил снаряд с маленькими, увеличивающимися в полете крыльями; вместо винтовой нарезки в орудийном стволе должны были быть прямые каналы для крыльев и хвоста. Начальству понравилось, но мне объяснили, что преимущества заранее неясны, а на ходу войны начинать исследования невозможно. Это было верно.
За занятиями не оставалось времени выйти за ворота училища. Город я обозревал только из окон. Боковое окно выходило на приют для маленьких детей — калек войны. На микроскопическом маленьком дворике бледные и ужасно худые малыши, кто без рук, кто без ног, сидели совершенно молча, каждый сам по себе, и, не глядя по сторонам, играли пылью. Было очевидно, что персонал разворовывает предназначенную им еду. Я показал на жуткий дворик командиру взвода. «Бесполезно, — ответил он. — Меняли, говорят, нянек, и все одно воруют. Война».
Через год, в апреле 1945, в звании младшего лейтенанта и с билетом кандидата партии в кармане, я прибыл на 1-ый. Украинский фронт. Оказалось, меня зачислили в отдельный артполк РГК — резерва главного командования. Как командир взвода управления я сидел с командиром батареи на его командном пункте недалеко от Праги и видел только далекие разрывы снарядов наших 122 миллиметровых гаубиц. Не знаю, убил ли я хоть одного вражеского солдата. Через пару недель война совсем кончилась. Живые могли начинать новую жизнь.
Мне был почти двадцать один год. Все четыре года войны я пытался попасть на фронт, но вместо этого проработал три года на танковом заводе и провел еще один год в артучилище. Четыре года — ни реального фронта, ни образования, ни даже серьезной книги в руках. А теперь, став офицером, я должен бессмысленно тянуть военную лямку Бог знает сколько лет.
До середины мая 1945 наш полк располагался возле большой фермы за Прагой. (Было горестно видеть, как разительно отличалась эта процветающая ферма от наших жалких колхозов.) Затем нас перевели в Венгрию. Везде от Праги до венгерской границы огромные толпы народа выстраивались по обеим сторонам дорог, дети и женщины закидывали наши студебеккеры цветами, и крики «Наздар!» сопровождали нас на всем пути. Чехи любили нас в те дни.
В Венгрии, которая воевала на стороне Германии, никто нас, конечно, не приветствовал. Но и враждебности не было. Война кончилась. Мы расположились вблизи миниатюрного городка Печ, где я в первый и в последний раз за свою советскую жизнь наблюдал почти свободные выборы. На стенках висели плакаты не одной, а двух партий, — партии мелких сельских хозяев, которая затем победила, и партии коммунистов. Никто из нас, однако, не выражал изумления при виде столь невероятного спектакля, а я так даже и не чувствовал изумления. Внутри каждого из нас сидел сторож, державший наше сознание очень далеко от запретной черты.
Офицерская жизнь была однообразна: стрельбы, занятия с солдатами, офицерские занятия, политзанятия (речи Сталина в основном) — с утра до ночи. Солдаты должны быть непрерывно заняты, таково армейское правило. Если нет никаких занятий, и все пуговицы вычищены до блеска, пусть собирают шишки в лесу. Я пробовал возражать против шишек, но в то время многие офицеры сильно увлекались идеей возрождения традиций старой русской имперской армии. Согласно полковым теоретикам, решающая фигура войны есть офицер, тогда как солдат — лишь материал войны. В чисто экспериментальном порядке один командир батареи даже выдал своему солдату по морде, чтоб был расторопнее. Это вызвало большие дебаты среди офицеров.
Здесь, за границей, я не слышал среди них серьезных политических разговоров. Дискуссии велись вокруг военных дел и, конечно, вокруг женщин. Женщины были на самом деле нешуточной проблемой вдали от родного окружения.
Меня спасла только моя недоразвитость. Получив однажды отпуск в город, мы сидели с одним лейтенантом в кафе и пили пиво, которого я еще совсем не любил, когда он вдруг свистнул. Я оглянулся поискать собаку, но собаки не было, а подошла полная приятная женщина лет тридцати, и они с лейтенантом молча вышли. Довольно скоро вернулись, и товарищ предложил мне, не хочешь ли, мол, и ты.
«Хочу — чего?» — спросил я, не сразу точно сообразив, в чем задача.
«Да ладно притворяться, идешь, нет?»
Признаваться в необразованности было стыдно, я встал из-за стола и позволил женщине себя увести. Что произошло дальше, лучше не описывать. Я сбежал, увидев как деловито она готовится к работе. Я заплатил, но она была очевидно расстроена.
«Порядок?» — спросил товарищ.
Я кивнул. Позже он обнаружил, что заразился гонореей.
Несколько наших офицеров ее уже имели. Солдатам жилось намного лучше. В город их не пускали, зато они ходили по ночам в самоволки к здоровым и любящим деревенским женщинам. Иногда кто-нибудь попадался, садился на губу, и тогда наступала масленица и для него и для его приятелей: мадьярская подруга носила сало, белый хлеб и виноград чудовищными корзинами.
Моя собственная жизнь была скучной — ни подруг, ни интересных разговоров, только что советские газеты. Но однажды каким-то чудом в офицерской столовой появилась пара номеров «Британского Союзника». Там были две поразительных статьи американских ученых. Первая — «Почему я покинул Советский Союз?» — Георгия Гамова, чье имя мне было незнакомо. (Фактически его было запрещено упоминать.) Оказалось, что это известный советский физик. В начале тридцатых он прочел в Ленинграде лекцию о будущем атомной энергии и о необходимости построить ускоритель частиц. После лекции, как писал Гамов, к нему подошел Николай Бухарин, ответственный в то время за развитие наук, и предложил использовать всю избыточную энергию ночного Ленинграда для научных исследований.
Они стали друзьями. Положение Бухарина, однако, быстро становилось все более неустойчивым; Гамов почувствовал, что земля горит и под его ногами; надо бежать, и чем раньше, тем лучше. В 1933 он получил разрешение на поездку за границу с женой — и не вернулся. Бухарин был арестован в 1937 и расстрелян в 1938.
В другой статье генетик Герман Меллер описывал сходную историю. После знаменитого антидарвинистского «обезьяньего процесса» в США в двадцатые годы Меллер смотрел на Россию, как на страну, наиболее свободную от религиозного фанатизма. В 1933 он покинул Америку, чтобы жить в России и