коридора:

«Подтеритесь, гражданин! Обосритесь и подтеритесь посуше Вашим удостоверением личности. Ли-и- чность!»

Это было еще до того, как я обнаружил милиционера лежавшим на лестничной площадке с простреленным животом…

Итак, в ту весну я начал самостоятельную жизнь.

«Не провожай меня больше в школу», — объявил я матери. Мы стояли около фабричных ворот. Лились потоки работниц: шел обеденный перерыв. Мать глянула на меня грустно, кивнула, протянула монетки:

«Иди. Это на трамвай. Это на второй трамвай. Переходи улицы осторожно. Не беги. Лучше опоздай. Не побежишь?»

Близость, сладкая близость с ребенком, когда он — это только часть твоего существа, оборвалась у нее, почти и не начавшись. Она страдала. Я чувствовал это, но не позволил ей заметить моего сострадания. Она поцеловала меня на дорожку. Я вытер рукой место поцелуя. Она попробовала улыбнуться на это. Я попробовал сделать вид, будто чешу щеку. Так, день за днем, она целовала меня все реже и реже.

Это была двухэтажная, дореволюционной стройки начальная школа с просторной лестницей, высокими потолками и огромными окнами. Когда окна открывались, ветви лип и тополей тянулись в классы. В каждом классе было тридцать ребят. Теперь, к концу второго года, мы читали «Филипка» Толстого, писали диктанты, учили сложение чисел, рисовали листья, пересказывали, как штурмом брался у царя и буржуев Зимний Дворец. И в отдельной комнате, усевшись кружком, пели революционные «Вихри враждебные» и деревенское «Во саду ли, в огороде». Обязательной формы еще не ввели; на мне висел великоватый, но красивый свитер — награда лучшему ученику.

Я любил школу и ни о чем другом не думал, пока однажды на перемене, когда я спускался по лестнице, чьи-то ручки не обхватили мою шею. Тонкий голос пропел: «Ты меня лю-у-бишь? Любишь? Хахахаха!» Шею отпустили и девочка в желтом сбежала вниз.

Всю ночь я грезил. Серебряный голосок спрашивал:

«Лю-у-бишь?» — мы сидели на лавке под липой и обнимались, и целовались, как взрослые. На следующий день я дождался ее в конце уроков и с тех пор провожал до дома каждый день. На ней было худенькое серое пальто. Ей было около десяти, как и мне; звали ее Люсей.

Но скоро ей наскучило это, и она придумала новую игру:

«Принеси мне денежек!» Надула губы и не разрешила провожать.

Все следующее утро я канителился с «котом». Мать теперь, уходя на работу, оставляла меня дома; я сам разогревал обед и потом сам шел в школу. «Кот» был розовый с красным бантом и прорезью на спине. Гривенники вылетали из него хорошо, двугривенные гораздо хуже, а с пятаками было наказанье. Наконец, набралась изрядная кучка мелочи.

«Вот», — сказал я Люсе, дрожа от волнения, и раскрыл ладони. «Что — вот?» — спросила она удивленно, подставляя, однако, свои ладоши. Я ссыпал туда свою любовь. Мы стояли на улице. Ее милое лицо вдруг исказилось отвращением, она сжала кулачки, подняла руки и изо всей силы швырнула сокровище в грязь. И ушла. Я был подавлен. Почему, почему она так поступила? В голову не пришло собирать деньги с земли.

А вечером мать кинула новый пятиалтынный в копилку, и кошачья утроба ответила ей пустым глиняным стуком. Мать обернулась. Я сидел, опустив голову.

«Зачем взял?»

Я молчал. Да и не все ли равно теперь, что будет. Мать подняла мою голову, внимательно посмотрела в лицо и вышла. Вернулась с прутиком и легонько побила меня пониже спины; Петя и Лиза, посмеиваясь, выглядывали из-за перегородки. Мать никогда больше не расспрашивала, что же произошло. Люся была моя первая и последняя школьная любовь. Она скоро начала дружить с пятнадцатилетними мальчиками, а я разыскал детскую библиотеку имени Льва Толстого, которую с восторгом описывала мне соседка по парте.

Сколько было, оказывается, книг на свете, глаза разбегались. Я с презрением отверг сочинения для младших школьников и выбрал историю обезьяны — «Орангутанг». Он жил с людьми и стал почти человеком, что его, помнится, и погубило. Как был бы я рад встретиться с ним снова, особенно посмотреть фотографию — орангутанг обедает с друзьями и ведет чинную беседу.

В библиотеке работали женщины, все еврейки, и каждая хлопотала надо мной, как наседка над цыпленком. «Из очень бедной семьи, — громко шептались они. — Бедненький. Надо помочь ему развиться.»

Они развивали меня.

«Развивать народ» — это началось в России за полвека до революции; тысячи интеллигентов, включая Льва Толстого, положили на это свои жизни. Русской интеллигенции к годам моего детства фактически уже не существовало; но старые интеллигентские традиции еще не все были истреблены вместе с нею. Еще были недобитые добрые люди, прививавшие детям, вроде меня, любовь к общей культуре.

Я начал проводить в читальне все свободное время; женщины подсовывали мне печенья и одну толстую книгу за другой: Пушкина, Горького «Детство», Тургенева, и, конечно, книжки о Ленине, о славных большевиках и о детях, отважно помогавших Революции.

Однажды я разыскал в одной книге, что царя в России скинули еще до Октябрьской Революции. Это был первый удар по моей детской вере в правдивость книг и учителей. Хотелось расспросить мать и Петю, как же было на самом деле с революцией и с царем; но я не сделал этого. Я не смог бы объяснить, почему, но знал всем своим существом: промолчать лучше, лучше для всех нас. Наблюдая взрослых, всегда отползавших подальше от какой-то невидимой границы в разговорах, я начинал уже чувствовать, где лежит опасная зона.

Но далеко за пределами этой зоны жить было возможно — и даже очень интересно. Библиотекарши организовали кружок, в котором мы, дети, изучали великие путешествия и научные открытия под руководством молодой, спокойной, замечательно умелой Натальи Николаевны, скоро умершей от туберкулеза. Я вычертил множество маршрутов, от Васко да Гамы до Пири и сделал доклад о Амундсене. Амундсен, среди прочих подвигов, съел в детстве бутерброд с маслом и тараканами, чтоб закалить волю. Когда я попробовал освоить этот метод, то сразу обнаружилось, что я не Амундсен. Мы узнали также, в числе прочего, что Пастер, не удовлетворившись четырнадцатым местом по успехам, прошел курс наук вторично. Второй раз он вышел все-таки лишь вторым, — но зато Пастером. (Через двадцать лет, окончив университет, я попросился туда повторно; меня спросили: «Вы хотите, чтобы государство истратило на Вас вдвое больше, чем на других?»)

К одиннадцати годам, к последнему году начальной школы, я превратился из мечтательного деревенского паренька в совершенно городского динамичного мальчика, жадно ищущего, в каких бы кружках еще позаниматься. Школа к этому времени стала тоже гораздо динамичней. Шла вторая половина тридцатых годов, шпионы и враги теперь возникали повсюду; учителя, наоборот, внезапно исчезали; так же внезапно заменяли учебники. В книгах для чтения младших классов появились пограничники и маленькие герои, помогавшие ловить шпионов. Один шпион гулял под видом грибника (была картинка в книжке). А под грибами-то у него в корзинке лежали гранаты (тоже картинка). В классе мы читали и пересказывали историю о девочке, которая увидела, что диверсант повредил железнодорожный путь (картинка). Чтобы спасти состав, она разрезала руку ножом, намочила своею кровью носовой платок и стала на путь, размахивая этим красным флагом. Машинист увидел и успел остановить поезд. (Картинка.) О чем я думал, когда пересказывал этот бред? Ни о чем. Жизнь в школьных учебниках была особым миром, созданным для экзаменов. Мелькнуло только разочек: откуда у деревенской Маши носовой платок? Сроду таких не видывал.

Голова была еще более чиста и пустынна, когда рука выводила безупречные сочинения на темы вроде «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» или «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!» Жизнь была особенно весела и хороша в колхозах. Это было прямо видно из другого рассказа в учебнике, где юный пионер помог задержать вредителя-стригуна. Этот тип ножницами стриг себе в мешочек, подвешенный у него на шее, колоски пшеницы с тучного, богатого колхозного поля. Над мешочком

Вы читаете Oпасные мысли
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату