своими глазами. «Вот тебе и решение! – обрадовался Ковригин. – И пусть она там меня отыщет! В Средний Синежтур! И немедленно!»
И немедленно! То есть, конечно, не в сию же минуту. Не на голодный же желудок. Но уж завтра – это точно! С утра дозвониться до театра имени Верещагина (надо полагать, живописца, а не каспийского таможенника), завтра, правда, – воскресенье, но в театре-то кто-то должен быть и в воскресенье, выспросить подробности (вдруг взяли пьесу совсем другого Ковригина) и условия проживания в Среднем Синежтуре. И, коли пьеса там его, ехать. Хорошо бы, конечно, получить от какого-либо издания командировочные, а нет так нет, можно потратить и свои финансы. Хотя бы из любопытства.
Но тут явилось соображение, поначалу даже испугавшее Ковригина. Ну, если и не испугавшее, то сильно озадачившее его.
А вдруг альманах Юльки Блинова вовсе и не выходил, а дело было в новой затее проказницы Лоренцы Козимовны Шинэль? С неё станется. Если, конечно, она существовала неделю назад и теперь продолжает существовать. Не съездила ли она курьером от агентства «С толстой сумкой на ремне» в славный город Средний Синежтур и не доставила ли в театр имени Верещагина пьесу некоего московского литератора Ковригина? И не съездила даже (доберись на её серебристом лендровере лесами и мокрыми дорогами до Синежтуров!), а слетала туда, хотя бы и на помеле? «Нет, у неё был пупок, – принялся успокаивать себя Ковригин. – Настоящий пупок настоящей земной женщины!» И сейчас же проворчал: «То же мне – научно- достоверное доказательство отсутствия помела!» Другое дело, зная обстоятельства нашей театральной жизни, пусть в этом случае и провинциальной, но потому, впрочем, и менее степенной и более отчаянной, нежели в столицах, следовало предположить, что рукопись пьесы должна была бы доставлена в Средний Синежтур не менее чем за полгода до премьеры. А Лоренца Козимовна Шинэль возникла в жизни Ковригина неделю назад. Мысль об этом отчасти успокоила Ковригина. Но тотчас же и сорвалась с места. В записке Лоренцы, сожженной Ковригиным (не справедлив был в своих суждениях Блинов, кое-что Ковригин всё же сжигал), среди прочего были слова: «Многое из того, что я слышала о тебе, подтвердилось…». От кого и что слышала? И зачем слушала? И что подтвердилось? И давно ли и долго ли слышала? Выходило, что, если признать реальность записки Лоренцы и реальность самой Лоренцы, как он, исходя из своей медицинско- мифологической доктрины, пытался признать реальность её земных пупка и лона, его, Ковригина, личностью по необъяснимым для него причинам интересовались неизвестные ему люди (существа), и среди них так называемая Лоренца Козимовна Шинэль.
Нет, постановил Ковригин, и всяческие мысли о Лоренце Козимовне должны быть в нем высмеяны, высечены розгами, а потом и испепелены.
Но что было терпеть до воскресенья? Чем субботний день в театре хуже воскресного?
Ковригину повезло. Давний его знакомец Михаил Семёнович Провоторский, деятель Федерального театрального общества, оказался в Москве и дома, российский справочник лежал у него под рукой, и Ковригин был снабжен номером телефона дирекции театра имени Верещагина.
В Среднем Синежтуре к телефону подошли не сразу. Но подошли.
– Вылегжанин у аппарата, – услышал Ковригин.
Ковригин представился. Спросил:
– Вы из администрации?
– Нет, – рассмеялся Вылегжанин. – Я – пожарный.
– У вас – пожар? – испугался Ковригин.
– У нас каждый день пожар, – серьезно произнес Вылегжанин. – А из администрации сейчас никого нет. Театр на выезде. На три дня. В Березниках и Соликамске. – И что же вывезли? – с важностью московского управителя культурой поинтересовался Ковригин.
– Естественно что. «Польское мясо».
– Какое такое польское мясо? У вас гастроном, что ли? – Спектакль такой! – осердился Вылегжанин. – «Польское мясо». На афише – «Маринкина башня», а в народе называют «Польское мясо». Хороший спектакль, веселый. Билеты нарасхват. Девушки молодые, красивые. Пляшут и поют. Медь сверкает. Там и про польское мясо, и про коньяк «Камю». И в буфете коньяк, но наш, синежтурский.
– А автор кто? – чуть ли не заикаясь, спросил Ковригин.
– Из Москвы, знаменитый, – это Вылегжанин произнес с гордостью. – Потому и поставили. Ковригин вроде бы…
– Спасибо, – прохрипел Ковригин и осел.
Стало быть, медь сверкает и коньяк синежтурский на сцене и в буфете, и буфет наверняка в виде Маринкиной башни.
Ковригин набрал номер Дувакина.
– Жиры набираешь на солнце? – спросил Дувакин.
– Это ты, наверное, шашлыками объедаешься сейчас у Соцского! Я-то в Москве.
– Это я в Москве, – сказал Дувакин. – Никуда не поехал. А ты на даче в весёлой компании.
– Сбежал, – сказал Ковригин.
– С чего бы?
– Долгий разговор. А я голодный.
– И я голодный.
– Ну, и сейчас же поспешай в «Рюмочную». Знаешь, где «Рюмочная»?
Дувакину ли не знать, где на Никитской «Рюмочная»? Он и учился в ГИТИСе, и почитывал там лекции.
Ковригин добрался до «Рюмочной» первым. Взял рыбную солянку, свинину отбивную с жареной цветной капустой и кружку холодного «Невского». Дувакин, известный неторопыга, и впрямь, видимо, сидел в своем московском одиночестве оголодавший, явился за столик к Ковригину минут через пятнадцать с тарелкой тушеных бобов и рубленым бифштексом под яйцом – напоминанием об учрежденческих и заводских столовых шестидесятых годов, ретро-блюда имели в «Рюмочной» успех.
– К этому ко всему, – сказал Ковригин, – полагается запотевшая бутыль «Ржаной» и селёдка с отварным картофелем и колечками лука.
Слова его резких возражений Петра Дмитриевича Дувакина не вызвали. И «Ржаная» была доставлена из холодильного шкафа буфетчицей Полиной.
– Игоря сегодня нет? – спросил Дувакин.
– И Игоря Андреевича нет, и Антонины Викторовны нет, – сказала Полина, – хозяева отдыхают.
И в «Рюмочной» была Антонина. Дувакин вздохнул. Будто бы и не рад был своему вопросу…
Наконец, организмы приятелей позволили допустить антракты в усердиях глухоты и немоты.
– Ты слышал о городе Среднем Синежтуре? – спросил Ковригин.
– Слышал кое-что, – кивнул Дувакин, вытирая салфеткой губы.
– Ну, так вот, – начал Ковригин и рассказал Дувакину о депеше из РАО и своём звонке в театр имени Верещагина. Лоренца Козимовна Шинэль Ковригиным, естественно, не была упомянута. Да и с чего бы упоминать её?
Дувакин поначалу сидел отрешённо-сытый, но потом заулыбался, а при пересказе Ковригиным телефонной беседы с патриотом театра и спектакля «Маринкина башня» Вылегжаниным и вовсе принялся похихикивать.
– Чему ты радуешься? – обиделся Ковригин. – Какие тут могут быть поводы для смеха?
– Ты пьесу-то свою хоть помнишь? – спросил Дувакин.
– В том-то и дело, что почти и не помню! – воскликнул Ковригин. – И называться-то «Маринкиной башней» она не должна была бы. А как называлась, убей Бог, не помню. Два раза перерывал бумаги студенческих лет, а на пьесу не наткнулся. Скорее всего, я отдал тогда приставале Блинову, чтобы отвязался, её единственный машинописный экземпляр. Одна надежда – рукопись отыщу. Или сама найдётся. Но то, что в ней не было никакого польского мяса и медь не сверкала, ручаюсь. А пели и плясали – это не у меня, а у Глинки и у Мусоргского.
– Про медь-то сверкающую, – рассмеялся Дувакин, – ты услышал от пожарника! От пожарника! Если только директор театра из страха перед тобой не прикинулся пожарником. А пожарник-то тебе и про брандсбойты, и про огнетушители мог рассказать. И польское мясо в его понимании – ещё неизвестно что. А может, и спектакль ставил бывший пожарник…