без интереса. Двое из них и не были способны на какой-либо интерес, тем более углублённый, они искали поддержку у вертикальных плоскостей и несущих конструкций здания. Третий, Головачёв (этот, в отличие от других заезжих знаменитостей, в театрах не играл, а был лишь Звездой кино, его портреты украшали стены в семейных домах и общежитиях), пока стоял надёжно, курил и молчал. Умно молчать в кинодрамах был его конёк. Причем молчал он, предъявляя на экране профиль истинного героя, супермена и мачо в разнообразных костюмах, часто – форменных: гусарских, гестаповских, чекистских, железнодорожной охраны, в комбинезоне механизатора, в помятом с пятнами халате приёмщика цветного металла ну и т. д. Состояния души его героев и их незаурядные мысли передавали обычно закадровые чужие голоса, отчего персонажи Головачёва становились уж совсем значительными и умными. И сейчас Головачев молчал и думал, но так, чтобы все, и утомленные тяжестями банкета, и случайные люди, пересекавшие холл, видели (а потом и рассказывали знакомым), какой он мудрый, благородный и красавец в своём молчании. («Что он делает у Стоппарда-то?» – подумал Ковригин).
– Свиридова, – сказал Головачёв. – Долго мы тут будем торчать? Пора, пора девицам в номера! У нас там запасы сухого и мокрого пайка!
Звёзды «и театра» мычанием одобрили слова Головачёва. А комик Пантюхов, тот и вовсе поднял большой палец. И смог произнести:
– Из тонких парфюмов соткана моя душа. Цитата. Но и новых парфюмов требует.
– Да погодите вы! – воскликнула Свиридова. – Какие вы ненасытные! У Пантюхова вон пузо отрастает! Набок сваливается! Скоро поручат играть Фальстафа. А я Сашеньку не видела сто лет и три года!
– Ты его только что называла Василием, – сказал Головачёв.
– Василием? – задумалась Свиридова. – Может быть… Васенька, что же ты не пришел на банкет? Ты был на нашем спектакле?
– Я только приехал, – сказал Ковригин.
– А зачем?
– Мне нужно в Журино.
Люди из синежтурской свиты Звезды стали переглядываться.
– Командировка от журнала «Под руку с Клио». Пишу для них эссе, – сказал Ковригин. – И отец жил там два года в эвакуации. Много рассказывал. Меня давно тянуло съездить и посмотреть…
– Са… То есть Васенька – известный литератор. И просветитель, – Свиридова обратилась к народу. – Вы наверняка читали его сочинения. Да, да, Ольга Максимовна, тот самый! И вы запомните его имя. Александр… То есть Василий… – тут Свиридова запнулась. – Надо же, склероз… Старость – не радость. Васенька, не подсказывай… Сейчас вспомню. Караваев! Василий Караваев! Васенька, извини, что я запамятовала на секунду.
– Какие уж тут могут быть извинения! – воскликнул Ковригин. Сам готов был перекреститься. Пронесло! Хотя, что значит – пронесло? Куда пронесло? И от чего пронесло? Потом разберёмся…
– Да, тот самый Караваев! – не могла утишить пафос Свиридова. Но и слезу обнародовала: – Я школьница была, а он мне такие сонеты посвящал… Венки целые…
– В переводе Маршака и Щепкиной-Куперник, – на секунду поднял веки первый любовник Сутырин, он же трагик. – А ты, Караваев, пойдешь сейчас с нами в номера. К сухим и мокрым пайкам! О них напомнил ундерштурмбундер Головачёв. Чудище заговорило.
– Спасибо за приглашение, – сказал Ковригин. – Но не смогу. Есть срочное дело. Да и умотали сивку кривые дорожки…
– Ну, как же! Караваев! Ты меня разлюбил, что ли? – капризно-властное неслось ему в спину.
– Разлюбить Натали может только скотина! Ну, ещё голубой, если он при том и маньяк, – услышал Ковригин резолюцию любовника и трагика Сутырина. – Нимфу хрупкую, как тростник колышимый ветром… Обижать её нельзя…
– Нам больше достанется, – заключил Головачёв.
– Головачёв, ты хоть занимался когда-нибудь техникой речи? – к радости Ковригина (тот стоял у лифта) трагик переключился на творческие изъяны Звезды кино. – Тебя и в быту пора озвучивать Гошей Куценко и этим, как его прости Господи, Чонишвили, а в кокетливых случаях и самой Литвиновой Ренатой.
Прекрасно произнесёнными («отточенными») матерными словами ответил трагику Головачёв.
А Ковригин, не дождавшись лифта, ушмыгнул на лестницу, номер свой замкнул на два оборота, табличку «Прошу не беспокоить!» (Европа всё же, четыре звезды на бороде швейцара!) водрузил на чугунный набалдашник дверной ручки.
Знал, что после сцены у ресторана не заснет. Ложиться не стал и правильно сделал. Напротив душевой поселенцу под кровом «Слоистого Малахита» отводилась комната, квадратом метров в пять, с табуреткой, столиком, тефалевым чайником на нём и зеленоватой пепельницей из местного камня (но явно – не малахита). Кухня не кухня, а место для гладильной доски. А так же для чаепития и принятия прикупленных в магазинах напитков и яств. Тут же стоял и холодильник. Ковригин положил на столик сувенирные замки Луары с их повседневностью, достал из чемодана приёмник в надежде посидеть тихо, успокоиться и кое-что обмозговать.
Но скоро понял, что и успокаиваться нет нужды. Встреча с Натали Свиридовой не взволновала его всерьёз. Не взволновала. В этом неволнении постанывала печаль. Но это была словно бы не его печаль, не Ковригина. Красивая (подробности её нынешней красоты после угощений в зале Тортиллы Ковригин не был в состоянии исследовать и воспринять), так вот, красивая женщина с шеей Натальи Гончаровой (о чём любила напоминать) была, как и некогда, избалованно-благородно-капризная, а сегодня – и в кураже, но чужая. Да, чужая! И обыкновенная. Со сколькими такими обыкновенно-чужими женщинами доводилось встречаться Ковригину! Ковригину стало жалко своих давних романтических видений, ещё сегодня казалось – напрочь забытых: вот, мол, пройдут годы, и она поймёт, как ошибалась, увидит его на белом жеребце и будет страдать, плакать, уткнувшись в уже мокрую подушку с валансьенскими кружевами… Какими идиотами бывают молокососы! Лучше бы они со Свиридовой не повстречались в Синежтуре! Жила бы всё-таки в нём, пусть и где-то в подвале, в погребах его натуры, пусть и неизвестно зачем, некая иллюзия. Теперь нет иллюзии! Натали в его, Ковригина, юности, а чтобы ужесточить отношение к тогдашней блажи, посчитаем, в его запоздалом отрочестве, сверкала украшением из фольги на новогодней елке. На той ёлке она так и осталась висеть. И надо было серьёзно отнестись к совету гарсона Саркисяна и не поспешать.
Так размышлял Ковригин, посиживая на табуретке перед чайником. Чайная комната напомнила ему теперь «ковригинский» уголок кухни в коммунальной квартире. Там по ночам он любил читать (а где ещё- то?) и пописывать. Поначалу как бы играя в бумагомарание, а потом и всерьёз… Заварил чай и в блокноте принялся записывать вчерашние, дорожные, и уже синежтурские наблюдения.
В дверь постучали. Сначала деликатно постучали, потом нагло-требовательно забарабанили. Ковригин дверь открыл. Перед ним стояла Натали Свиридова. Теперь – в шёлковом халате, серебристые и золотые водопады на чёрном. Полы халата при нетерпеливых движениях Натали распахивались, открывая прекрасные колени. Да и верх халата был свободен в своих показах красот Звезды театра и кино.
– Караваев, я к тебе, – сказала Натали.
– Зачем? – вырвалось у Ковригина.
– Это вопрос не мужчины, – нахмурилась Натали.
– Проходи, – сказал Ковригин.
– Ты уже валялся?
– Нет, – сказал Ковригин.
– Значит, бельё у тебя свежее, – сказала Натали. – И прекрасно. Я высплюсь у тебя.
– С чего бы вдруг?
– Эти скотины напились до чёртиков в моём номере, трагик с комиком, грязные ботинки не сняли, улеглись на моей постели, храпят. А генерал Люфтваффе партайдружище Головачев, губы облизывая и пыхтя, начал меня тискать. Я влепила ему пощечину и удрала. Что ещё может поделать слабая женщина?
Свиридова замолчала.
Молчание это можно было истолковать и как приглашение верного поклонника и слуги к рыцарским подвигам. Но порыва подняться на четвёртый этаж и разносить по квартирам загулявших мэтров у Ковригина не возникло.