В раздумье стоял Баранов, прислонившись к стене. Рухнула мечта. Жаль было сигарет. Снова пойти к Солдатову — не позволяло самолюбие. Еще утром Баранов обнаружил, когда свободно ходил по лагерю (привилегия немногим), что в палатке, стоявшей рядом с кухней, находились продукты и папиросы. Разорвать палатку руками он не мог, в дверь не проникнешь. Стоило полоснуть ножом — тащи помаленьку, и подозрений никаких не будет: у русских нет ножей. Он потирал руки от удовольствия, но планы не осуществились. С тех пор он возненавидел Солдатова, но на просьбу финской охраны попытаться узнать или подкупить пленных, чтобы обнаружить виновника смерти сына полковника, ничего не сказал и Солдатова не выдал.
В понедельник раньше обычного раздали завтрак; к удивлению военнопленных, заметно оживленное движение охраны; помыли барак и разрешили помыться военнопленным. В десять часов утра, окруженный свитой гражданских и военных чинов, прибыл Рюти.
Наблюдая из барака, Шаров думал: «Вот этот маленький человек в сером костюме толкнул Финляндию и финский народ в пропасть. По его вине тысячи солдат находятся в окопах и гибнут. Тысячи калек и сирот.
«Выскочить из барака, — мелькает мысль, — схватить, растерзать! Нет, нельзя! — подсказывает сознание, — сотни зорких глаз следят за военнопленными, и прежде, чем я сумею сделать один шаг, меня пристрелят. Даже переводчик Пуракновский, стоящий возле двери и никогда не говоривший грубого слова никому из пленных, не замедлит убить меня».
Несколько человек, в том числе Баранов и вновь испеченные попы из военнопленных, продав православную веру и совесть перед родиной за лишнюю миску супа, не в пример бывшему дьячку православной церкви Барашкову, отказавшемуся категорически служить басурманскому племени и врагам, были центром внимания «высокопоставленной особы» и свиты. Щелкали фотоаппараты, дарились дешевые папиросы, раздавались словари и молитвенники на русском языке. Настроение оживленное и веселое, но только не у пленных, запертых в бараки, вшивых, голодных, униженных и оскорбленных, но не побежденных. Господин Рюти изъявил желание сфотографироваться в память пребывания в лагере в группе предателей. Полковник подарил ему картину, написанную русским художником — военнопленным Лосевым, за которую в Хельсинки заплатили 25 тысяч финских марок, а чахоточный художник умирал с голоду в бараке; все интересовались картиной, а не судьбой автора.
Из четвертого барака послышался громкий голос:
— Напрасно ты, смердящий сатрап немецкого фашизма, господин Рюти, думаешь склонить пленных на измену и, как победитель, показать могущество им, запертым в удушливые бараки! Они знают, что не сломить тебе советского человека, а кучка предателей не поможет вам. Знай и помни: тебя изгонит твой же народ, и не будет тебе родины, как паршивой овце в здоровом стаде, откуда хороший хозяин гонит ее, чтобы она не заразила других!
Пуранковский прикрыл двери четвертого барака. Шум в бараке привлек внимание гостей. От толпы отделился высокого роста человек с обрюзгшим лицом и в сопровождении сержанта подошел к бараку. По его приказанию Пуранковский открыл дверь.
Пленные видели — господин из рютинской свиты; и с любопытством ожидали, что он им скажет.
Под напором толпы Шаров оказался ближе всех к нему. Нижняя челюсть финна выдавалась вперед, а губа свисала вниз; из-под густых, нависших бровей, на пленных глядели недобрые глаза. Широко расставив ноги, он обвел взглядом Шарова и с неестественной улыбкой на лице заговорил. Сержант вытянулся, приложил руку к козырьку и перевел: — Эльянс Эркко, главный инспектор лагерей военнопленных! И бывший министр иностранных дел …
— Важная птица! Послушаем дальше, что скажет нам!
Военнопленные, затаив дыхание, ожидали, но Эльянс Эркко неожиданно повернулся и пошел прочь.
— Только и всего? — спросил Шаров.
Сержант переглянулся с Пуранковским, и оба весело засмеялись. Они тоже ожидали, что инспектор что-то должен сказать, может быть, поругать военнопленных, сделать кое-какие указания, а он не счел нужным задерживать свое внимание на них, лишь только «представился».
Когда Эльянс Эркко подошел к свите, финский сержант сказал: — Самый бездарный министр, каких знала Суоми!
«Предатель» Семен Баранов был героем дня. Настроение у него хорошее. Доволен, что он подарил кировские ручные часы, отобранные в бараке, получил за это две пачки сигарет. В «торжественную минуту», когда фоторепортер снимал «подарок русского солдата финну» (так писали финские газеты), Баранов вытащил у него золотые часы. Какие причины побудили Баранова добровольно перейти на сторону врага, никто не знал, да и он признавался, что у него не было никаких противоречащих мотивов во взглядах на советское общество. Наоборот он заявлял, что в бытность пребывания в заключении понял о напрасно прожитых днях, когда занимался мелочным и грязным делом — воровством, что его трудом перевоспитали чекисты, и он будет работать честно на благо родины. Обстановка, в какую он попал в плену, разбудила в нем прежние страсти, и он забыл свои обещания. Жестикулируя руками, строя гримасы, он рассказывал окружившей его рютинской свите:
— В России моя профессия отмерла. Да еще говорят, что в России додумались воров по радио ловить, далеко зашла техника. … Вот, почему я махнул за границу.
«Свита» оживленно смеялась. «Гости» неожиданно уехали: в воздухе появились советские самолеты. Перед сном всех выгнали слушать радио. Хриплый голос диктора читал нараспев заученные, одни и те же слова.
… «Красноармейцы и краснофлотцы, командиры флота и армии! Пока не поздно одумайтесь… поверните оружие против комиссаров и коммунистов. Большевики обманули не только вас … Они обманули весь мир. Доблестные войска немецкой армии неудержимо продвигаются вперед. Судьба Ленинграда и Москвы решена. Правительство бежало в Америку, захватив золото…
Оно продало вас англо-американским капиталистам. Пока не поздно, поверните оружие, вы спасете сами себя …»
Далее продолжалась сводка с фронта немецкой и финской армии, причем в ней сообщалось о таких неимоверных потерях Красной Армии, о каких только подумать было смешно. Пуранковский подсчитал потери русских за неделю по сводкам информбюро для военнопленных. Они выражались в следующих цифрах: убито немцами и финнами 34 миллиона человек; взято в плен 29 миллионов 371 одна тысяча человек красноармейцев и командиров, не считая десятков миллионов уничтоженных на месте комиссаров, политруков и коммунистов. Когда он эти данные сообщил финским солдатам, один из них с веселой усмешкой произнес: «Превосходно, русская армия разгромлена! Я вижу скорый конец войны! Если русские еще продолжают сопротивляться, то это не иначе, как грудные дети взялись за свои игрушки и бьют нас …»
Не умевший сдерживать себя, Солдатов твердил:
— Вот бы мне этого болтуна, показал бы я ему кузькину мать!
Кончилась пропаганда. Легли спать. Номера 2326 еще нет в бараке. Только к утру принесли избитого. По матросской тельняшке и русым волосам Шаров узнал Леонида: на нем не было живого места.
— Эх-ма, разделали беднягу, как бог — черепаху! — сказал Баранов и брезгливо отвернулся.
За что его бьют, для многих было загадкой. Больше всех недоумевал Солдатов. Он поднял избитого на нары и укрыл шинелью. Утром прибыла новая партия военнопленных. Случалось, когда заступала иная смена, то разрешали приоткрывать дверь. Вновь прибывшие стояли в затылок, озираясь на барак, откуда сотни человеческих глаз с любопытством смотрели на них. Несмотря на стесненность в бараках, — порой некуда было ступить, не наткнувшись на чью — либо голову или руки, — каждый ожидал с нетерпением, когда же, наконец, получив «собачий номер», к ним в барак придут вновь прибывшие. Хочется узнать новое: они еще недавно с родной земли, как обстоит дело на фронте, скоро ли придут свои и выручат их из беды. Каждый жил этой мыслью, каждый мечтал вырваться из мучительного ада — позорного плена.
Пусть там, на родине, ожидает недоверие людей, сражающихся на фронте, но Родина — родная земля!
Начался развод пленных по баракам.
— Фамилия?