Кофейная машина направилась к повороту, и все смотрели ей вслед, ждали чего-то и дождались, дверца фургона открылась резко, и Чеглинцев высунулся в последнем порыве.
– Я письмо кому-нибудь напишу, – закричал Чеглинцев. – В Абакан… до востребования… Арсеньевой…
Все могли бы разойтись, но не расходились, стояли молча.
«Это только всем кажется, что я здесь, на площади, – думал Олег Плахтин. – Меня здесь нет. Я в машине. Бегу. С теми троими. Я больше не могу жить так. Жить здесь. Все. Предел. Точка. Я уеду, надо быть честным и уехать отсюда, чтобы никому не мешать и себя не мучить, уехать немедленно, сегодня же, нет, ну не сегодня, ну завтра…
Кто я? Ничто. Боюсь всего, раздавлен всегдашним, растворенным во мне ожиданием грядущих бед, которые, может быть, и никогда не случатся. Кому я обязан унизительной болезнью моей души, себе или еще кому-то?.. Страху ли, в котором жила моя мать и ее ровесники и в котором рос я. И ему, несомненно… Мы забытые следы чьей-то глубины, мы забытые следы чьей-то глубины… Но и себе, а кому же еще, уж хотя бы сейчас не ищи себе облегчений и оправданий…»
Он стоял и корил себя, и бичевал себя, и был суров и нервен в прокурорских своих словах. Но никто вокруг не знал об этом.
Еще вчера он думал, что все идет хорошо, а он – настоящий человек, и Надя любит его, восторженное отношение сейбинцев к его походу и его смелости утвердило его в соблазнительном обмане. Нынче все шло иначе, ребята, занятые делами, забыли о нем, ни о чем его не расспрашивали, Надя была хмурая, глаза прятала, о вчерашнем не вспоминала и словно бы простить это вчерашнее Олегу не могла, держалась от него в отдалении и от слов его, к ней обращенных, морщилась, как от неприятных ей прикосновений. Она была чужая, чужая, значит, ничего не изменилось, а нечаянный Надин порыв был вызван ее секундной слабостью, жалостью женщины, расстроенной его синяками и шишками, растроганной словами-легендами о его жертвенных подвигах. Все прошло, женщина остыла и слабости своей, жалости своей стыдилась. А надо ему было жить дальше, но как, что он должен делать и что он может делать?! «Эта ноша не по мне, эта ноша не по мне, на много нош я позарился, но эти ноши не по мне, тогда зачем они мне, не лучше ли поискать себе подходящие».
Он боялся взглянуть ребятам в глаза, потому что казалось ему, они все о нем знают, знают о том, что варится в душе его, и презирают его. Позор ждет его впереди. Он боялся взглянуть в Надины глаза, потому что он не знал, как ему быть с ней дальше. Гордиев узел требовалось все-таки рубить, и сегодня, глядя вслед «уазке», он понял ясно, как надо рубить. Уехать. Немедленно. Не откладывая, не придумывая отсрочек, закрыв глаза нырнуть с десятиметровой вышки. Оставить Наде письмо, все объяснить откровенно и уехать, если она любит его, она побежит за ним, и уж навсегда, если останется, что ж, значит, такая у них судьба, забыть он ее не сможет и будет думать о ней, ну и пусть. («И еще неизвестно, – проскочила мысль, – что лучше – Надя рядом или мысли и мечты о ней».) Там, в другом месте, во Влахерме или еще где-нибудь, все пойдет по-иному, начнется новая жизнь, это будет его жизнь, и там он принесет людям и делу, которому он поклялся служить, пользы намного больше, и люди на Сейбе еще о нем пожалеют…
«Поезд остановится здесь лишь на минуту» – вспомнились слова лохматого трубача. Крутимся, страдаем, принимаем купания, а зачем? Все ради одной лишь минуты. И снова мысли о быстротечности жизни людей, и уж конечно его собственной жизни, навалились на Олега, и он стал выкарабкиваться из-под них, обещал себе: «Вот уеду, вот уеду, вот завтра же уеду…»
И он понимал, что и вправду уедет, даже если жизнь его станет вдруг благополучной и он уговорит себя остаться в Саянах, то есть струсит и не решится рубить узел, который никто не развяжет, все равно первое же напряжение на Сейбе поломает его и вытолкнет из Саян…
«Когда Терехов подошел к Илге, – думала Надя, – о чем они там говорили? Илга пыталась смеяться, но глаза у нее были на мокром месте, а Терехов ей что-то отвечал, но что и как, я не знаю, я видела только спину его… Я все время следила за ними, я ревную его, что ли, к ней? Но я ведь все знаю, Илга мне рассказала, зачем же я… А Олег, бедный Олег, он ведь все понимает, все чувствует, но он держится, он сильный… Что же делать, что же делать, хоть бы Терехов поверил мне, украл меня, увез меня, о господи, какая я подлая, что я натворила… Но я хочу, чтоб все было честно, пусть горько, но честно… Что же делать мне, ведь не смогу я так дальше, честное слово, не смогу, сбегу к Терехову… После дождика в четверг все решится, сбегу, точно… Дождик-то уже кончился…»
«Надо будет узнать, – подумал Терехов, – когда Ермакову операцию собираются делать, что-то мне вчера старик не понравился…» Он попробовал тут же понять, почему вдруг явилась к нему мысль о Ермакове, и подумал, что, наверное, ее, искрой из камня, вышиб красный крест на кофейной «уазке», последнее, что запомнили его глаза, когда машина повернула влево и желто-розовое туловище дома спрятало ее. «Узнаю обязательно…» Еще вчера от сознания того, что уезжать из поселка ему пока никак нельзя, Терехову стало спокойнее, бередящая идея о кудыкиных горах отпала, освободила его, ведь если бы уехал он, прячась от Нади и Олега, на кудыкиных горах этих мучило бы душу ему чувство, что сбежал он, струсил. Теперь он был спокойнее, деловитее и даже веселее, хотя Надя жила рядом с ним на Сейбе, а просить ее с Олегом уехать из поселка, раз такая получилась история, Терехов никогда бы не решился, да и просить было бы делом глупым и скверным. Они оставались вместе на Сейбе, и о том, как все будет между ними тремя впереди, Терехов уговаривал себя не думать, хотя и понимал, что чем дальше, тем запутаннее и труднее станут складываться их отношения, и придется однажды завести разговор откровенный и до конца. Надо было терпеть, переломить себя, но как? Впрочем, может, и вправду два дня назад Надя ничего не выдумала и любит его, если так, если и завтра и послезавтра будет так, он пойдет к ней… Хватит об этом думать, сейчас об этом не надо думать…
Сегодня был вторник, а Зименко на Сейбу пока не пожаловал; стало быть, в день полегче следует ему, Терехову, разыскать начальника штаба по трассе и выложить ему историю моста. И еще он подумал, что скорей бы пришло новое воскресенье, опять будет он отсыпаться, кости греть на солнышке, закрыв глаза, забыв обо всем, или уйдет в тайгу и станет мучить себя и мучить бумагу, чтобы передать на белом листе серыми к черными пятнами карандаша девичью стройность знакомой осины, ускользающей от него, блеск ее крепких и нервных от ветра листьев. Терехову снова не давали покоя краски тайги, сине-зеленые провалы распадков, зазывающих к своим дальним тайнам, желтая дорожка робкой пока насыпи и желтые стены домов их младенческого города. Он и сейчас с жадностью, волнуясь, смотрел на тайгу и поселок, и мысль о том, как было бы ему худо, если бы он поддался собственному смятению и уехал бы от Сейбы, обожгла его. Он уже не мог жить без этой земли и без людей, которые стояли сейчас рядом с ним.
Он любил этих людей, хотя и никогда не говорил им об этом, часто он был мрачным и ворчал на них, ведь и ему доставалось в последние горячие дни.
33
– Посиди, Василий, я сейчас вернусь.
Вернулся, заставив ждать пять минут. Впрочем, Испольнову время нынче было дешево. Он смотрел на Будкова и усмехался.