нынешний опять вернулся к ней. Вере было грустно – и оттого, что день этот был тяжел, и оттого, что завтрашний день ее пугал и от него Вера ждала одних напастей. Вере стало жалко себя. Потом она вспомнила, как медлила мать в приемном покое и как она оглядывалась испуганно и обреченно, и ей стало жалко мать. После того как Вера в церкви вымаливала облегчение судьбы матери, в ней поселилась тихая уверенность, что все у матери обойдется, уверенность эта не исчезла, и теперь, когда Вера жалела мать, она думала не о ее болезни, а о всей ее жизни. Вспомнились и сестры, спящие в соседней комнате, и о них Вера стала думать с грустью. Потом на ум ей пришел Колокольников, и Вера почувствовала, что и сейчас, как и днем, при встрече с ним, она не ощущала прежней ненависти, а, пожалуй, как и Лешу Турчкова, и Колокольникова ей было жалко. «Да и не надо их в тюрьму, в колонию... Зачем? Они и так наказаны. Да и что мне их казнить?..» Она вдруг подумала: а не была ли она сама виновата в том, что случилось? И, вспомнив все мелочи застолья и танцев, решила, что и она была виновата, в чем ни разу не признавалась себе прежде. Была рискованной и легкомысленной, будоражила себя шальными мыслями, а Колокольникова, видимо, горячила взглядами и пустыми словами. Да и не только Колокольникова. И перед Сергеем она была виновата в тех шальных мыслях и действиях, да что и говорить – что-то недостойное, нехорошее было тогда в ней и ее жизни, оно ей нравилось, а теперь от него было тошно и стыдно. «Конечно, и они хороши, – думала Вера о парнях, – но и я хороша. Так что же, их теперь упрятывать в колонию?..» Она теперь уже жалела, что выгнала из дома матерей Колокольникова и Турчкова, а с ними и тетю Клашу Суханову, деньги брать нельзя, ладно, но уж куражиться над старыми женщинами было делом скверным. «Правильно, наверное, сказал мне следователь, – думала Вера, – надо все прекратить... Кончить все. Зачем их сажать, бог с ними... Им и теперь не сладко...» Она думала о том, что можно обойтись без суда не только потому, что зло на парней утихло, но еще и потому, что если и другим людям с ее помощью – так казалось ей – стало бы лучше, то, может быть, и на долю матери досталось бы больше везения. Она как бы готова была заключить сделку с судьбой: я их прощу, а вы уж пожалейте мою мать. И, засыпая, она снова принялась молить за свою мать, все повторяла, какая она хорошая и добрая и как надо, чтобы она жила...
18
Во вторник Вера получила бумажку от следователя с приглашением срочно явиться в прокуратуру, она и хотела зайти к Виктору Сергеевичу, но не вышло со временем.
Дни у Веры были хлопотные, и сестры не сидели сложа руки, однако ей с поездками на работу и в больницу, к матери, приходилось тяжко. Она уже не смотрела и телевизор. И платье или юбку, какие надевала, не успевала подгладить к выходу, вопреки своим правилам. Многие домашние заботы матери раньше казались ей пустячными и блажными, она помогала в этих заботах матери поневоле, кривясь, теперь же, оказавшись в них коренником, Вера ощутила их бесспорную обязательность.
К тому же Вера решила всерьез взять на себя житейскую поклажу матери со всеми тяготами и бедами и тем самым добиться для матери облегчения. При этом она оглядывалась на судьбу как на нечто живое. С ней она вступала в последние дни в односторонние сделки и боялась, как бы ее собственное недовольство не показалось судьбе нарушением условий договоренности и не принесло матери вреда. «Какая-то я психованная стала, суеверная, – думала Вера, – ведь такая спокойная была...» Страх за мать в те дни, когда Вера узнала о ее болезни и операции и когда провожала ее в больницу, был острым и сильным, теперь же он утих, но не исчез, чуть что – давал о себе знать, горчил жизнь.
Нина появлялась в доме у Навашиных чаще. Подменяла Веру, когда могла. Соня к ее советам и командам относилась с недоверием, как и к командам и советам старшей сестры. Надька же Нину боготворила. По мнению Надьки, Нина одевалась красивее и богаче всех в Никольском, а потому Нина была для нее высшим авторитетом. Раньше Вера к интересам младшей сестры относилась с миролюбивой иронией, теперь они пугали ее и возмущали. «Вырастет, как я, балбесина!» – вздыхала Вера. Она со стороны и с осуждением смотрела на самою себя, какой она была до дня рождения Турчкова, и удивлялась прежней своей жизни. Она не желала говорить с Ниной о нарядах: «Мать там лежит, а я буду о рукавах и оборках!» – однако, забываясь, со вниманием вглядывалась в Нинины новинки – то белое жабо на темно-синей блузке ее удивило и обрадовало, то вызвали зависть легкие цветные брюки, – и этот запрещенный ею самою, но живучий интерес огорчал ее. Нина была прежней, взбалмошной и предприимчивой, временами болтливой, Надька играла с ней будто с ровесницей. Но в Нине что-то происходило, иногда она становилась рассеянной и забывала обо всем вокруг. О чем она думала тогда, Вера не знала.
Заходили к Навашиным никольские женщины – и соседки, и с дальних улиц. Кто хотел помочь, кто интересовался, как у матери дела и когда ее удобно проведать, кто просто из сорочьей любознательности. При этом и на нее, Веру, посматривали с любопытством, но это любопытство Веру уже не жгло и не злило – значит, в ней что-то остыло. Сколько же у матери оказалось знакомых, а то и приятельниц, удивительно было! И все они жалели мать, вспоминали про нее хорошее, кому она в чем помогала и кого в чем выручала. Тетя Нюра Тюрина, ровесница матери, уборщица гривненской столовой, чей дом стоял метрах в ста от навашинского, испекла матери пирог с яблоками, а в тесто добавила меда. Мать с Тюриной любила чаевничать, иногда и тетя Клаша Суханова дула на блюдечко в их компании. В дни рождения они дарили друг другу наволочки, иное нужное белье или посуду, какой в доме не хватало. «С медом я сделала для пробы, из блинной муки, – сказала Тюрина Вере. – Это Настя выучила меня печь пироги с плетенкой поверху. Если этот ей понравится, я ей сделаю с грибами...» Иногда заходила бабка Комарова, заходила, тут же усаживалась, где придется, ноги ее не держали, начинала печалиться о матери, будто по покойнице, и по обожженным, малиновым щекам ее текли слезы. Вера не решалась выгнать старуху, терпела ее жалостливые слова, пока за бабкой не приходили из дому. Комариху Настасья Степановна лет пятнадцать назад спасла от огня. Комариха тогда была еще здоровой и ловкой, однако не сумела однажды управиться с бешеным устройством послевоенных лет – керогазом, огненная струя ударила по бабке, пламенем прошлась по кухонным занавескам, случился пожар. Мать, на счастье, собирала ягоду в огороде, увидала у Комаровых огонь, бросилась к их дому, ведром воды окатила потерявшую сознание Комариху, сама не помня как, вышвырнула керогаз в палисадник. Тут прибежали соседи, вместе они и сбили огонь. Комариху потом долго отхаживали в больнице, у матери на лице и на шее остались следы от ожогов, руки ее недели две были в бинтах. В бинтах она и делала все по хозяйству, досадовала, что неловко доить коз – не чувствует кожей вымени, да и козам неприятно, молоко, по ее словам, шло плохое, нервное. «Ведь она тогда была, как ты сейчас, – говорила Комариха, – только тощая. Нет, постарше. Ведь ты у нее тогда на коленях сидела... Она крыжовник на рынок перебирала. А ты у нее на коленях...»
Приходила малознакомая Вере портниха Зафигуллина, – оказывается, мать лет двадцать назад присматривала за ее дочерью, позже умершей от дифтерита.
Суматошливая, громкая Шарова явилась к Вере с обещанием непременно завтра же вернуть долг – полкило пятисантиметровых гвоздей. «Настя выручила нас три года назад. А мы, негодные люди, протянули с возвратом. Все недосуг. Завтра отдадим. Муж специально поедет в Москву, скажи матери, и отдадим. Шляпка к шляпке». Однако и завтра, и послезавтра, и позже гвозди возвращены не были, и Вера решила, что гвозди надо будет обязательно вытребовать, – нельзя не выручить человека в день нужды, это ладно, но они, Навашины, не ссудная касса. И все-таки не спросила гвоздей. Представила, как поступила бы здесь мать. Та лишь бы вздохнула да махнула рукой на Шаровых. А приди они снова с какой-нибудь слезной просьбой, она и опять бы им не отказала.
Вера ловила себя на том, что она то и дело думает: а что бы сделала тут мать и что бы она сказала? От гостий она узнала о матери многое, чего раньше за ней и не предполагала. Тетя Паша Бакаева, сослуживица матери по пуговичной фабрике, рыхлая, добрая женщина, приходила в дом Навашиных, подолгу сидела на кухне, если Вера хлопотала там, и Вера ее не гнала. «Скучно без матери твоей, – говорила Бакаева. – Она у тебя тихая, не заденет ничего напрасно ни плечом, ни локтем, чтобы шуму не было. И вот на работе ее нет – и будто бы совсем тихо стало. И скучно... Мать у тебя хорошая...» Тут она поглядела на Веру, замолчала, как бы сравнивая ее с матерью, протянула: «Да-а-а...» – и вздохнула.
Что касается Толмачевых, или Лушпеюшек, как их прозвал отец, то к ним Вера относилась подчеркнуто холодно и свысока. Она знала, чего им стоило явиться в дом Навашиных и предложить помощь, знала и то, что отец в свое время перестарался с шуткой, но Толмачевы отплатили ему всерьез, и этого она простить не могла. Мать бы простила. Она и простила, наверное.
Жара вдруг спала, погода стояла пасмурная и ветреная, облака неслись с северо-востока, с Таймыра и студеного океана, черные, низкие, – казалось, что они мерзли на бегу, оттого спешили и жались к земле, к жилью. От их зыбкой, движущейся бесконечности на душе было мрачно и зябко. Окна палаты матери