никольский житель Волошников, ныне покойный, имевший броню как рабочий оборонного завода, был в командировке в Серпухове и увидел там Власова. Возле Владычного монастыря, за Нарой, в бывшем общежитии, расположили на время артиллеристов. Волошников шел мимо, Власов окликнул его из-за изгороди и передал жене записку. В субботу, набив рюкзак продуктами из своего подпола и выменянными на цигейковую шубу консервами, салом, водкой, вареньем, Валентина Михайловна отправилась в Серпухов. Паровики в тот день на Серпухов не ходили, а времени терять было нельзя. Пробыла Валентина Михайловна в Серпухове выходной, ночевала в стогу сена на лугу у Оки, а с утра пошла домой. Рюкзак был пустой, лишь танкетки со стесанными каблуками лежали в нем. Босыми ногами ступала Валентина Михайловна по мокрой и рыжей земле. Впрочем, кто называл ее тогда Валентиной Михайловной? Для матери она была Валькой, а для Олега Власова – Валюшей...
– Ты чего, в Серпухов, что ли, ходила? – спросила Вера.
– В Серпухов, – кивнула Нина.
– И дом нашла?
– Нашла.
– Все такой же?
– Общежитие там опять...
– А ночевала где?
– На вокзале. На скамейке.
– Обратно на электричке?
– Нет. Пешком.
– Сколько километров до Серпухова?
– Почти сорок. Туда шла часов девять. Оттуда на час больше. Хорошо, дождь не все время лил. И прохладно было.
– Могла бы и попутную остановить, – сказала Валентина Михайловна. – Я от Серпухова до Авангарда ехала на попутной. С прожектором в кузове.
– Мало ли чего я могла, – сказала Нина.
– Чегой-то ты вдруг? – спросила Вера.
– Вот-вот, ты ее спроси, – кивнула Валентина Михайловна.
– А ничего. Просто захотелось сходить – и все, – мрачно сказала Нина. – Цветов нарвала в поле под Серпуховом, ромашек и колокольчиков, и положила на подоконник вон того окна, что на карточке.
– Могла бы и на электричке туда съездить, – сказала Валентина Михайловна.
– А я вот захотела узнать, смогу ли без электрички... – сказала Нина. – Ты-то не думала ни о паровике, ни об электричке.
– Мало ли что я... Мало ли что мы... – нервно сказала Валентина Михайловна. Слезы появились вдруг на ее глазах, она посмотрела в тихой печали на Нину и на Веру, поднялась тут же и быстро вышла из комнаты.
– Ну вот, – сказала Вера растерянно. – Я же ничего не хотела...
– При чем тут ты? – сказала Нина. – Это я. Изверг рода человеческого... – Потом добавила: – А может, и не я, и не ты...
– Отец-то твой, – сказала Вера, – молодой-то на тебя похож. Рот, губы, нос у тебя отцовские. Нос уж точно...
– Утиный...
– Так уж он у тебя и утиный!
– Утиный... – рассеянно повторила Нина.
Прошептав что-то неслышно, не глядя на Веру, будто бы и забыв о ней, Нина повернулась лицом к стене и лицо закрыла рукой. «Не заплакала ли она?» – обеспокоилась Вера, встала было, но раздумала, сообразив, что ее дело сейчас сидеть тихо и не мешать ни Нине, ни Валентине Михайловне. Что-то произошло между старшей и младшей Власовыми, может быть, вышел у них разговор перед появлением Веры, а может быть, Нинин поход вызвал у матери с дочерью воспоминания и мысли, от которых теперь им обеим было тяжело. Вера, затаившись, перелистывала альбомы, иные из карточек были ей малознакомы. «Валентина-то Михайловна какая тут фасонистая и молоденькая, сорок второй год, вздернутые плечи на вате, юбка до колен... А Нинка-то, Нинка-то, вырядилась в матроску, хвост распустила, гагара!..»
«Что-то случилось с ней и со мною, что-то случилось этой весною...» – нервно, страдая от своей беды, пропел Ободзинский. Вере показалось, что голос его слишком громок. Она подошла к радиоле и утишила звук.
А Нина, закрыв глаза, видела перед собой дорогу. Шпалы, шпалы, шпалы, серые, бетонные, горбатые на краях, потом асфальт, то мокрый, то сухой. Потом размякшая земля обочины, потом ноги, то в кедах, то босые, шагают, шагают, а асфальт плывет и будет плыть всегда. Откроешь глаза – перед тобой неподвижная стена, белые разводы на бледно-лиловых обоях, закроешь – опять все плывет. Стена нереальна, а реально движение усталых ног, бесконечность мелькающих шпал и плывущего асфальта. Перед тем как пойти в Серпухов, Нина как бы невзначай повыспросила у матери все подробности ее похода к отцу, потом на охотничьей дотошной карте Подмосковья разглядела все большие и проселочные дороги, ведущие в Серпухов, а решила, что отправится туда прямо по железнодорожным путям. Но так она прошла километров пять. Были бы у нее ноги подлиннее, она бы перешагивала со шпалы на шпалу, ей же приходилось мельчить, она сбивалась с ритма, щебенка оползала под ногами и заставляла их отталкиваться сильнее, чем надо было бы на земле. А главное – поезда неслись в южные края через каждые несколько минут, и Нина с досадой пропускала их. Тропинка же, бежавшая было вдоль полотна, под кустами желтой акации, кончилась. Потратив больше часа на пять километров, Нина свернула влево и вышла на Симферопольское шоссе. Машины летели там одна за другой, и надо было все время быть в напряжении, запретив себе к тому же и думать о попутной. Но тут уж дорога была верная, хотя и на несколько километров длиннее железной.
Остановку Нина сделала в Чехове. Там и обедала. Уселась на траве в скверике возле знакомого магазина и съела пару яиц вкрутую, ломоть черного хлеба и пять вареных картошин с солью. Таким был и обед матери в сорок втором году. Выпила за копейку простой газированной воды из автомата, покосилась на мороженое, но мороженым в сорок втором году не торговали. Вздохнув, пошла дальше. За плечами ее был военной поры рюкзак, найденный в чулане, не очень полный, но и не пустой. В рюкзаке лежали книги, Нина подбирала их по весу – ношу она хотела нести такую же, какую когда-то несла мать. Навстречу ей неслись машины с юга, «Волги», «Москвичи», «Запорожцы» с ленинградскими и столичными номерами, а иногда и иностранные, ехали в них загорелые, обласканные морем люди, везли сумки и фанерные ящики с фруктами, резные и тряпичные фигурки-талисманы зверюшек и гномов раскачивались у ветровых стекол, но Нине они были неинтересны. Она старалась представить, что видели по дороге в Серпухов глаза матери. Наверное, тогда шоссе было пустым, а может, по нему медленно, с гулом, слышным в ближних деревнях, ползли танки или тягачи с пушками, а сами деревни были тихими, словно вымершими... Но все картины прошлого, возникавшие в Нининой голове, были похожи на кадры из виденных ею фильмов – и только. Это ее печалило. К тому же никуда не исчезали и самоуверенные блестящие машины, кресты телевизионных антенн, старушки на скамейках у ярко покрашенных заборов, вся шумная, суетливая жизнь придорожных поселков и деревень. Нина завидовала матери. Для матери тот поход был жизнью, страданием и надеждой. Она же, Нина, шагала нынче туристкой. Впрочем, иногда в лесах, в березах и дубах, окружавших дорогу, Нина как будто бы слышала те далекие голоса и звуки военных машин, они волновали ее, и ей на мгновение казалось, что все происходит с ней в сорок втором году. А когда в тишине сумерек она нашла в Серпухове знакомое ей кирпичное здание и положила цветы в распахнутое окно, возле которого сфотографировали ее отца, она и впрямь поверила в то, что сейчас война, а она пришла сюда к близкому человеку, чтобы взглянуть на него в последний раз. Нина, разбитая дорогой, голодная, долго стояла, прислонившись к столбу забора, и все думала об отце с матерью, о том, как они жили, и смогла бы она в пору их молодости быть не хуже их. Ей было тревожно и печально. Но при этом она испытывала и некое высокое чувство, которому она вряд ли бы нашла название. Может, это было чувство равенства с матерью и отцом...
Потом кто-то заметил ее цветы на подоконнике. «Ба! – услышала Нина ленивый и ехидный девичий голос. – Опять Таньке букет подкинули. Теперь-то, наверное, Глухов!» Слова эти вызвали шумный смех, обрадованные девушки выглянули из окна в надежде обнаружить Глухова, а Нина, испугавшись, что ее