увидят, быстро пошла вдоль забора, будто бы проходила мимо.
Когда Нина проснулась на желтой лавке в зале ожидания вокзала, она машинально, еле двигая ногами, направилась к электричке. Но тут все вспомнила. Пошла пешком. Дорога назад давалась ей тяжело, она уже не думала ни о матери, ни об отце. Надо было только дойти до дома, все вытерпеть, а добрести...
– Пластинка, что ли, кончилась? – подняла голову Нина.
– Да? Кончилась? – спросила Вера.
– Ты не слушала? Сними иголку-то. Чтобы не затупилась.
– Сняла... Так ты ничего и не ела, что ли?
– Когда?
– От Серпухова до Никольского.
– Ела, – сказала Нина виновато. – Не выдержала и в Чехове зашла в столовую. И еще в палатке купила зефиру. Не надо было мне брать денег...
Она, морщась, подошла к столу, села.
– Намаялась ты, – сказала Вера. – Я, наверное, столько бы и не прошла.
– Чего там! – махнула рукой Нина. – Приспичило б – и прошла бы... Раньше-то по скольку люди пешком ходили! Это мы отучились.
– Довольная, что сходила?
– Довольная... – сказала Нина неуверенно. – Сначала была довольная, что дошла. А потом почему-то расстроилась. То есть знаю почему. Матери позавидовала. Я-то шла так, к кирпичному дому, а она – к любимому человеку.
– Но и тебе чего-то нужно было, раз пошла?
– Нужно, наверное... Я и не жалею, что сходила. Только вот если бы и я, как мать когда-то, пришла к любимому человеку...
Нина замолчала. Глаза у нее были грустные.
– А он у тебя есть? – спросила Вера.
– Нет.
– Все ждешь кого-нибудь с московской пропиской? – Вера хотела пошутить.
– Да на кой черт нужна мне эта прописка! – сказала Нина резко, обиженно. – В прописке, что ли, счастье! Мало ли чего я могла насочинять в детстве!
– Я ведь так, в шутку, чего горячишься-то?
– Прописка, – проворчала Нина, – нужна мне твоя прописка...
– Слушай, – сказала Вера, – а к Сергею ты серьезно относилась, раз драться стала? Или как?
– Нет, – сказала Нина. – Минутное настроение. Блажь. Так, показалось что-то на мгновение. А потом прошло...
– Ну конечно, – сказала Вера, обидевшись за Сергея. – Куда нам. Тебе принца подавай с бородой.
– Принца не принца, – заявила Нина, – а свой идеал у меня есть.
– Ну-ну, – сказала Вера и замолчала, смутилась, ей стало неловко, что она завела разговор о Сергее.
Несмотря на усталость. Вера в тот день долго не могла уснуть. Думала, вспоминала. Плакала однажды, жалея себя. А потом уже и не жалела, а ругала себя. Были секунды, когда она грустила, сознавая, что ее прежняя жизнь, казавшаяся ей счастливой и свободной, уже не повторится. Но тут же Вера успокаивалась и даже радовалась тому, что прежняя жизнь никогда не повторится. Она была благодарна Нине за ее поход в Серпухов, в прошлое, к тени отца, словно бы в колодец с чистой ледяной водой Нина опустила ведерко в надежде утолить жажду. И Вере нынче хотелось думать о высоком и верить в то, что и она способна на высокое. «А ведь я такая же, как мать, – говорила себе Вера. – Я-то вообразила, что я другая, а я из того же холста, что и мать...» Но при этом Вера подумала, что ее жизнь будет все же счастливее и благополучнее жизни матери. Неужели и она потеряет красоту и грудь иссушит? Ну нет! Никогда!
С тем она и заснула.
22
Опять вернулось лето. Запестрели на улицах короткие сарафаны, явились на берега Царицынских прудов крымские толпы купальщиков. У никольских жителей опять была надежда на грибы. Думали – теплые ночи после дождей вытянут гриб из земли, крепкий телом, с чистой коричневой шляпкой. Готовили корзины, промывали кипятком банки для маринада, но все впустую. Вера однажды не выдержала и с утра пошла в лес. Мало ли что говорили соседи и Соня с Надькой, может быть, на их местах грибов и нет, а на ее местах попадутся. Но и получаса не прошло, как она поняла: ходи не ходи – в лучшем случае закроет дно корзины лисичками и поддуплянками, а они у Навашиных за грибы не шли. Сухая стояла весна, сухой июнь, дождей хватило земле на глоток. Вера копнула землю рукой – лишь на палец оказалась она сырой, а дальше была как соевый жмых. В Никольском грибами увлекались серьезно, Вера считала себя охотницей одной из первых, и появиться с пустой корзиной на честном народе, пусть и не в сезон, ей было неловко. «Хоть цветов, что ли, нарву», – решила Вера и вышла на Поспелихинскую поляну.
Поспелиха, деревня с двадцатью дворами, стояла километрах в трех от Никольского, а словно бы здесь была иная страна. Вологодский север или Заволжье, только не московская окрестность. Деревню с единственным порядком домов окружала пашня, выстраданная первыми жителями Поспелихи, может быть, века четыре назад. Кольцом сжимали пашню леса с березой, дубом, липой и орешником, замыкали поспелихинскую жизнь зелеными крепостными стенами. Каждый раз, когда Вера приходила сюда просто так и по делу – за молоком, за птичьим пометом или, по просьбе отца, за самогоном, – ее удивляла тишина Поспелихи. Тишина и спокойствие. Другого мира не было для Поспелихи, кроме неровной поляны, наморщенной оврагом на восточном краю, кроме обрезанного вершинами деревьев неба, кроме самих деревьев, ровных, спокойных, словно бы и не знавших ветра. Дымы в деревне росли прямые. Услышать в Поспелихе можно было лай собак и крики петухов, металлические звуки, казалось, и вовсе здесь не раздавались, а гул электричек за лесом был нереальным, как бы подземным.
И сейчас в Поспелихе было тихо. В деревню Вера не пошла, а побрела краем леса. Потом, не доходя Никольской дороги, свернула в поле. Овес стоял неровный – где густой, с крепким колосом, а где и сиротский, заросший ромашкой и васильком. Васильки синели там и тут, они-то и приманили к себе Веру. Положив цветы в корзину, Вера присела на взгорке у оврага. Чуть пониже круглым островком, прижавшиеся друг к другу, стояли высокие кусты репейника, сочные, зеленые, и светло-малиновые цветы их казались издали приветливыми. Вера улеглась на траве, потянулась сладко, солнце било Вере в глаза, на секунду она пожалела, что не взяла черные очки. Впрочем, они были с мелкими стеклами, теперь такие не носили, ну их. Да и зачем они! «Как хорошо! – думала Вера. – И солнце, и лес, и тишина...» Она уже давно не лежала вот так на траве, не глядела на деревья и на небо как на нечто примечательное и великое, существующее само по себе, без нее, Веры, и вовсе не приложением к летящей никольском жизни, вроде заборов, водопроводных труб и билетов на электричку. В последние дни она или спешила по делам, или хлопотала дома, задавленная тяжестью собственных забот, ей было не до солнца и не до неба. В крайнем случае было дело до погоды – какая за окном и что надевать. Теперь Вере не хотелось возвращаться домой, да и был ли он, дом-то? Было ли вообще что-либо вне поспелихинской тишины за ровными зелеными стенами, высвеченными солнцем? Может, ничего и не было. Она одна на всю землю. И вот эти кусты репейника. И вот этот муравей, забравшийся на ее туфлю. И вон та ромашка с желтым радостным глазом. И она, Вера, частица земли. Как та ромашка. Как тугой светло-малиновый цветок репейника. Щемящее высокое чувство охватило ее. В нем было спокойствие и была печаль. Ей казалось сейчас, что она знает все про жизнь на земле. Знает, как надо жить и зачем. И как жить не надо. Бог ты мой, до чего же она была глупой и скверной прежде!
Когда она шла домой, она была добра ко всему на свете. Она вспомнила дурной для нее июньский день, вспоминала, как она, сидя на своем крыльце, поглядывала на утреннее шествие соседей, виденное ею перевиденное, как возмущалась она скукой никольской жизни. Теперь к этой жизни она относилась со спокойствием человека, обретшего душевное равновесие, ни один знакомый звук, ни один запах, ни одно слово ее не раздражали. Да и может ли она злиться на людей и осуждать их? Какое она имеет право? Да и зачем ей злиться? Она была готова просить у всех прощения за то, что совсем недавно думала о них недоброе. Ей было хорошо сейчас.