ИНТЕГРАЛЬНОЕ СКЕРЦО
Preludium
…В разных местах сада по временам раздавалась скрытая музыка, которая, однако ж, играла очень тихо, чтобы не мешать разговорам. Охотники садились на резонанс, особо устроенный над невидимым оркестром; меня пригласили сесть туда же, но с непривычки мои нервы так раздражались от этого приятного, но слишком сильного сотрясения, что я, не высидев двух минут, соскочил на землю, чему дамы много смеялись. Вообще на нас с дядюшкой, как на иностранцев, все гости обращали особенное внимание и старались по древнему русскому обычаю показать нам всеми возможными способами свое радушное гостеприимство…
Проходя по дорожке, устланной бархатным ковром, мы остановились у небольшого бассейна, который тихо журчал, выбрасывая брызги ароматной воды; одна из дам, прекрасная собою и прекрасно одетая, с которою я как-то больше сошелся, нежели с другими, подошла к бассейну, и в одно мгновение журчание превратилось в прекрасную тихую музыку: таких странных звуков мне еще никогда не случалось слышать; я приблизился к моей даме и с удивлением увидел, что она играла на клавишах, приделанных к бассейну: эти клавиши были соединены с отверстиями, из которых по временам вода падала на хрустальные колокола и производила чудесную гармонию. Иногда вода выбегала быстрою, порывистою струей, и тогда звуки походили на гул разъяренных волн, приведенный в дикую, но правильную гармонию; иногда струи катились спокойно, и тогда как бы из отдаления прилетали величественные, полные аккорды; иногда струи рассыпались мелкими брызгами по звонкому стеклу, и тогда слышно было тихое, мелодическое журчание. Этот инструмент назывался гидрофоном; он недавно изобретен здесь и еще не вошел в общее употребление. Никогда моя прекрасная дама не казалась мне столь прелестною: электрические фиолетовые искры головного убора огненным дождем сыпались на ее белые, пышные плечи, отражались в быстробегущих струях и мгновенным блеском освещали ее прекрасное, выразительное лицо и роскошные локоны; сквозь радужные полосы ее платья мелькали блестящие струйки и по временам обрисовывали ее прекрасные формы, казавшиеся полупризрачными. Вскоре к звукам гидрофона присоединился ее чистый, выразительный голос и словно утопал в гармонических переливах инструмента. Действие этой музыки, как бы выходившей из недостижимой глубины вод; чудный магический блеск; воздух, напитанный ароматами; наконец, прекрасная женщина, которая, казалось, плавала в этом чудном слиянии звуков, волн и света, — все это привело меня в такое упоение, что красавица кончила, а я долго еще не мог прийти в себя, что она, если не ошибаюсь, заметила.
Почти такое же действие она произвела и на других, но, однако ж, не раздалось ни рукоплесканий, ни комплиментов — это здесь не в обыкновении. Всякий знает степень своего искусства: дурной музыкант не терзает ушей слушателей, а хороший не заставляет себя упрашивать. Впрочем, здесь музыка входит в общее воспитание как необходимая часть его, и она так же обыкновенна, как чтение и письмо; иногда играют чужую музыку, но чаще всего, особенно дамы, подобно моей красавице, импровизируют без всякого вызова, когда почувствуют внутреннее к тому расположение. (…)
…Настанет время, когда книги будут писаться слогом телеграфических депешей; из этого обычая будут исключены разве только таблицы, карты и некоторые тезисы на листочках. Типографии будут употребляться лишь для газет и для визитных карточек; переписка заменится электрическим разговором; проживут еще романы, и то недолго — их заменит театр, учебные книги заменятся публичными лекциями. Новому труженику науки будет предстоять труд немалый: поутру облетать (тогда вместо извозчиков будут аэростаты) с десяток лекций, прочесть до двадцати газет и столько же книжек, написать на лету десяток страниц и по-настоящему поспеть в театр; но главное дело будет: отучить ум от усталости, приучить его переходить мгновенно от одного предмета к другому; изощрить его так, чтобы самая сложная операция была ему с первой минуты легкою; будет приискана математическая формула для того, чтобы в огромной книге нападать именно на ту страницу, которая нужна, и быстро расчислить, сколько затем страниц можно пропустить без изъяна.
Скажете: это мечта! ничего не бывало! за исключением аэростатов — все это воочью совершается: каждый из нас — такой труженик, и облегчительная формула для чтения найдена — спросите у кого угодно. Воля ваша. Non multum sed multa[1] — без этого жизнь невозможна…
Мы с тобой — одной крови
Ключ загремел в замке, тяжелые кованые двери со скрипом открылись, и Педро вошел. В узкой сводчатой комнате было почти темно. Луис высек огонь; мерцающий свет озарил голые стены, сверкнул на струнах лютни, висевшей над убогим ложем, и упал на темные корешки книг, аккуратно расставленных в нише. Педро подошел к окну. Из патио доносился сильный пряный запах кампанулы, на угасающем кобальте горизонта заблистали первые звезды.
Тихий аккорд, прозвучавший навстречу спускающейся ночи, задрожал и вылился в новую гармноию: звуки, вначале еле слышные, постепенно усиливались, слетая со струн под волшебной рукой мастера. Только один человек во всей Таррагоне мог так исполнить “Фантазию” Сантильяны — Луис Агиляр.
Педро оглянулся. Лютня висела на стене. В углу, у стола, Луис склонился над небольшой деревянной шкатулкой с круглой рифленной крышкой, из которой торчало диковинное происпособление, заканчивающееся пергаментной воронкой. Крышка медленно вращалась, и из аппарата неслись звуки лютни Агиляра.
Луис с улыбкой посмотрел на пораженного Педро. Затем нажал на какой-то рычажок, диск остановился, и музыка сразу оборвалась. Луис ловко снял диск, положил на его место другой, и тот, щелкнув, пришел в движение.
Педро застыл на месте. Ему казалось, что в мгновение ока комната наполнилась топотом и кашлем толпы. Следом зашумел ошеломляющий поток человеческих голосов. Педро зашатался, с трудом удержав крик ужаса. С широко раскрытыми глазами, почти теряя сознание, он дрожал, весь во власти необычного ощущения.
Лишь спустя несколько минут Педро осознал, что слышит пение, да он уже разбирал слова “Kyrie eleison”.[2] Голоса скрещивались и сливались, то приближаясь, то