Но я одним взглядом дал ему понять, что способен позаботиться о себе сам. Разве я не занимался подобными вещами всю свою жизнь? Разве я не служил в пехоте? Уж не считает ли он, будто я всю жизнь просидел в конторе? Черт возьми, чему не научишься, шатаясь по белу свету… А иначе как, по его мнению, я завоевал бы эту потрясающую девушку, от которой он, похоже, просто не в силах оторвать взгляд?
Вскоре у меня уже горел знатный огонь. Дэн снял пиджак и ослабил узел на галстуке, и мы все трое удобно расселись у камина, потягивали пиво, и мой душевный настрой перешел в новую «интересную» фазу. Грустно улыбнувшись пламени в камине, я сообщил Дэну, что решил положить на полку роман, который пишу с прошлой весны.
— Что-то мне в нем не нравится, — пояснил я, — А если что-то не нравится, так лучше сразу отречься и больше с этим не связываться. — Мне всегда нравилось говорить о своем писательстве короткими, загадочными фразами.
— Да уж, — проговорил он.
— В живописи, наверное, то же самое, только на другой лад.
— Ну, как бы.
— К тому же хотелось бы привести в порядок и куда-то пристроить несколько старых рассказов. Понимаешь, надо с ними что-то решать. Подправить, что ли, — где-то добавить, где-то убрать. Сами собой они не пишутся.
— Угу.
И тут меня понесло: я разглагольствовал о том, как трудно написать что-то стоящее, когда весь день проводишь на работе. Мы пробовали скопить какие-то деньги, чтобы пожить в Европе, добавил я, но теперь, когда у нас ожидается малыш, никаких шансов поехать туда практически не осталось.
— Вы хотите пожить в Европе? — переспросил он.
— Ну, это наша давнишняя мечта. В основном хотелось бы пожить в Париже.
— Почему?
Как и некоторые другие его вопросы, этот в очередной раз поставил меня в тупик. Никаких настоящих причин ехать именно в Париж у меня не имелось. Отчасти на возникновение подобной затеи повлияли такие легендарные личности, как Хемингуэй и Джойс, но главная правда заключалась в другом: очень уж мне хотелось, чтобы нас с матерью разделял океан в три тысячи километров шириной.
— Видишь ли, дело в том, — проговорил я, — что жизнь там не такая дорогая, и мы могли бы жить на куда меньшие деньги, а значит, у меня осталось бы больше времени на работу.
— А кто-нибудь из вас говорит по-французски?
— Нет, но, по-моему, мы могли бы научиться. Хотя, черт возьми, вся эта затея, пожалуй, — обычная фантазия.
Уже по одному только звуку собственного голоса я уловил, что иду не по той дорожке, а потому постарался как можно скорее заткнуться.
— Дэн! — обратилась к моему другу Эйлин; лицо ее, освещенное пламенем камина, выглядело шедевром невинного флирта. Никому не следовало путаться у нее под ногами, когда она завлекала кого-то в свои сети. — А правда, что в Купер-Юнион принимают лишь одного абитуриента из десяти?
— Ну, разные цифры называют, — скромно ответил он, не поднимая на нее взгляда, — но где-то так.
— Поразительно! Нет, правда, впечатляет. Несомненно, вы должны гордиться, что учились там.
С этими словами весь мой номер, если не весь мой уик-энд, пошел насмарку. Тем не менее их разговор натолкнул меня на совершенно замечательную мысль.
Затем мы еще разговаривали и пили пиво, и она сказала:
— Дэн, а что, если вы останетесь поужинать с нами?
— Отличная мысль, — ответил он, — хотя, может, лучше в другой раз? Мне уже давно пора домой. Вы позволите воспользоваться вашим телефоном?
Он позвонил матери и несколько минут мило беседовал с ней. Позже, когда он ушел, предварительно поблагодарив нас несколько раз, а также извинившись и заверив, что вскоре снова зайдет, Эйлин заметила, что, когда он разговаривал по телефону с матерью, у нее сложилось впечатление, что он говорит с женой.
— Да, похоже, — согласился я. — С тех пор как умер его отец, он ведет себя так, будто его мать и в самом деле ему жена. А еще у него есть брат, лет на семь или восемь моложе его, и теперь он отзывается о нем, точно его брат приходится ему сыном.
— Вот как, — отозвалась Эйлин, — Грустно. А у него есть девушка?
— Скорее всего, нет. Во всяком случае, он никогда не упоминал о ней.
— Знаешь, он мне правда очень понравился, — проговорила она, позвякивая сковородами и кастрюльками в той части комнаты, которая служила нам кухней, — было пора ужинать. — Он понравился мне больше всех тех, кого я встречала раньше. Он очень… добрый.
Казалось, она отобрала это слово самым тщательным образом, и мне стало интересно, почему ее выбор остановился именно на нем. Я быстро догадался: скорее всего, потому, что это слово едва ли можно было применить ко мне.
Однако черт с ним. Я с нетерпением дождался минуты, когда смог позволить себе нырнуть в альков, устроенный нами в углу: складная ширма отделяла его от остального пространства комнаты, и там стоял мой письменный стол, на котором лежал зародыш моего едва начатого романа, эдакий недоносок-уродец, частично напечатанный на машинке, частично накорябанный от руки. А еще несколько рассказов, тех самых, в которых я собирался что-то добавить, что-то убрать и, подправив их таким образом, куда-нибудь потом пристроить. Но моя новая идея, однако, вовсе не имела ничего общего с писательством. У меня всегда была склонность к простым рисункам-наброскам типа карикатур, и в ту ночь я покрыл множество листов шаржами на работников компании «Ремингтон Рэнд» — обитателей одиннадцатого этажа. С этими людьми мы с Дэном общались очень терпеливо, изо дня в день сохраняя любезный тон, и я был почти уверен, что моему приятелю понравятся эти наброски, поскольку над наиболее удачными из них я даже хмыкал сам.
Еще несколько вечеров ушло на «прополку» — я избавлялся от самых незрелых и топорных и, наоборот, «подчищал» лучшие. И вот однажды утром, как бы совершенно между прочим, я уронил кипу законченных этюдов на его рабочий стол.
— Что это? — спросил он. — Ага, понятно: наш архиглавный отдел. И бедный наш старина Гус Хоффман. А это кто? Джек Шеридан, верно? Ой, а это, я думаю, миссис Йоргенсен у машинисток…
Когда мы просмотрели все шаржи до последнего, единственное, что он произнес, было: «Ну ты и умник, Билл!» Но мне слишком часто доводилось слышать, как он употребляет слово «умник» в унизительно-пренебрежительном смысле, чтобы однозначно принять его за комплимент.
— Так, ничего особенного, я не отношусь к ним всерьез, — заверил его я. — Знаешь, просто подумалось: а вдруг они позабавят тебя?
Однако правда заключалась в том, что я рассчитывал получить с этих набросков гораздо больше. В моем плане эти рисунки были первым ходом, но теперь его снисходительно-благожелательная, но в целом довольно равнодушная реакция не позволяла мне рассказать ему, что я придумал дальше. Но мое молчание продолжалось недолго. Еще до конца рабочего дня — собственно, даже, насколько мне помнится, еще до обеда — я выложил ему все, что задумал.
В настоящее время в художественных школах в Париже числятся сотни американцев, попавших туда по закону о льготах американским военнослужащим, пояснил я. Многие из них, конечно, и вправду серьезные живописцы, но есть и вовсе никакие не художники: по многим статьям они совсем непригодны к учебе, если только пригодны к ней вообще. Дело в том, что они откровенно пользуются законом о льготах военнослужащим и просто живут в Париже на положенные им денежки. А художественным школам на это наплевать — они рады получать стабильный доход в виде кругленьких сумм, которые им перечисляет американское правительство. Об этом я прочитал в журнале «Тайм», и в статье даже указывалось название одной такой художественной школы, которая, как говорилось, «пожалуй, проявляет наибольшее, по сравнению с другими, легкомыслие в данном вопросе».
Вот я и решил подать заявление о приеме именно в эту школу, «видя в этом необходимое средство для продолжения занятий писательством», как втолковывал я Дэну Розенталю, но сначала мне требовалось