«работает над крупной вещью, по-настоящему крупной». Когда пьеса была закончена, Слоан пришла к нам в студию. Вид у нее был усталый, но это ее только красило. Она спросила застенчиво, можно ли ей почитать вслух.
— Отличная идея, — сказала мама. — О чем пьеса?
— В этом вся соль: про нас. Про всех нас. Слушайте.
Барт к тому времени уже ушел, а Эдит была одна во дворе (она часто играла одна), так что вся публика состояла из меня и мамы. Мы сели на диван, а Слоан устроилась на высоком стуле, в той же точно позе, в какой рассказывала свою вифлеемскую историю.
«Есть в Гринвич-Виллидж один волшебный двор, — читала Слоан. — Эта узкая полоска из кирпича и зелени, затерявшаяся среди неправильных очертаний очень старых домов; а волшебная она потому, что живущие в этом дворе или рядом с ним люди сумели образовать волшебный круг друзей.
Денег у этих людей немного, кого-то из них можно даже назвать бедными, но они верят в будущее, верят друг в друга и в самих себя.
Вот Говард, некогда ведущий журналист столичного ежедневника. Все знают, что еще немного, и Говард снова взметнется к высотам журналистской профессии, а пока ум и юмор сделали его главным мудрецом двора.
Вот Барт, молодой скрипач, судьбой предназначенный к сценической карьере виртуоза-исполнителя; сейчас же, чтобы выжить, он принужден любезно принимать все приглашения на обеды и ужины.
А вот Хелен. Ее очаровательные скульптуры когда-нибудь украсят лучшие сады в Америке. Теперь же ее студия является излюбленным местом собраний нашего волшебного круга».
Дальше продолжалось в том же духе. Вводились новые персонажи, ближе к концу дело дошло и до детей. Мою сестру Слоан назвала «девчонкой-сорванцом, длинноногой и мечтательной», что показалось мне странным, потому что сам я никогда не воспринимал Эдит подобным образом, а меня представила «семилетним философом с печатью в глазах», и это было совсем уж непостижимо. Когда все персонажи были представлены, Слоан чуть помедлила для драматического эффекта и перешла к первой серии своего радиоспектакля, озаглавленной, надо полагать, «пилот».
Сюжет я понимал плохо: казалось, он сводился в основном к тому, чтобы дать каждому персонажу повод появиться у микрофона и произнести несколько слов, и вскоре я слушал уже исключительно затем, чтобы узнать, есть ли какие-нибудь реплики и у моего персонажа. Оказалось, что есть — в некотором роде. Слоан объявила мое имя: «Билли», но вместо того, чтобы говорить, стала изображать на лице череду страшных судорог, сопровождавшихся забавными взрывами звука: к тому моменту, когда дело дошло до слов, меня уже не заботило, какими именно они были. Я и вправду сильно заикался (на борьбу с этим недугом ушло еще лет пять или шесть), но я не ожидал, что мое заикание будут изображать по радио.
— Дивно, Слоан, — сказала мама, когда чтение было окончено. — Просто замечательно.
А Слоан аккуратно укладывала в стопочку свои машинописные странички (как ее учили, наверное, на курсах секретарей), краснея от смущения и гордо улыбаясь.
— Она, наверное, потребует доработки, но мне кажется, что потенциал есть.
— Отличная вещь, — сказала мама. — Оставь все как сейчас.
Слоан отправила сценарий какому-то радиопродюсеру, и рукопись вернулась назад с ответом, отпечатанным на машинке какой-нибудь радиосекретаршей, в котором объяснялось, что предложенный материал рассчитан на слишком узкую аудиторию, чтобы представлять коммерческой интерес. Радиослушатели, гласило письмо, пока не готовы к историям из жизни Гринвич-Виллидж.
Потом наступил март. Новый президент провозгласил, что единственное, чего нам следует бояться, — это сам страх, и вскоре после этого в деревянном ящике, набитом мягкой стружкой, прибыла из литейного цеха мистера Николсона его голова.
Получилось довольно похоже. Мама ухватила знаменитый подъем подбородка — без него никакого сходства вообще могло бы не оказаться; все сказали, что вышло замечательно. Никто только не сказал, что правильным был ее первоначальный замысел и что мистеру Николсону не следовало бы вмешиваться: голова получилась слишком маленькой. Героической она не выглядела. Если бы ее сделали полой, а сверху проделали щель, получилась бы удобная копилка для мелочи.
Свинец в литейной мастерской отполировали до того, что он сиял почти как серебро, там же сделали и небольшую, но устойчивую подставку из тяжелой черной пластмассы. Голову прислали в трех копиях: одну для презентации в Белом доме, одну для выставочных целей и одну дополнительную. Эта дополнительная довольно скоро свалилась на пол и серьезно пострадала: нос практически впечатался в подбородок, и мама, наверное, расплакалась бы, если бы Говард Уитмен не рассмешил всех присутствовавших, сказав, что теперь мы имеем прекрасный портрет вице-президента Гарнера.
Чарли Хайнс, старый знакомый Говарда по газете «Пост», занимавший теперь невысокую должность в администрации Белого дома, устроил мамину встречу с президентом: она должна была состояться в один из рабочих дней, в первой половине, ближе к обеду. На одну ночь мама оставила нас с Эдит под присмотром Слоан и, прихватив с собой упакованную в коробку скульптуру, поехала в Вашингтон вечерним поездом. На ночь она остановилась в одном из недорогих вашингтонских отелей. Утром она встретилась с Чарли Хайнсом в одном из многолюдных вестибюлей Белого дома; там она, наверное, вынула скульптуру из коробки и отправилась в сопровождении Чарли в прилегающую к Овальному кабинету приемную. Они присели рядом, мама держала на коленях ничем не прикрытую голову; когда подошла их очередь, он подвел ее к президентскому столу для презентации. Много времени это не заняло. Журналистов и фотографов там не было.
Потом Чарли Хайнс пригласил маму пообедать, — вероятно, чтобы сдержать обещание, которое он дал Говарду Уитмену. Не думаю, что они пошли в первоклассный ресторан, — скорее, в какую-нибудь людную деловую забегаловку, популярную среди трудяг-журналистов, и, скорее всего, разговор у них не клеился, пока речь не зашла о Говарде и о том, что он, к сожалению, до сих пор не нашел работу.
— А вы же знаете приятеля Говарда Барта Кампена? — спросил Чарли. — Молодого голландца? Скрипача?
— Конечно, — сказала мама. — Я знаю Барта.
— Господи, хоть одна история завершилась удачно. Вы слышали? Когда я в последний раз виделся с Бартом, он мне сказал: «Чарли, для меня Депрессия закончилась», и рассказал, что нашел какую-то богатую тупую сумасшедшую, которая платит ему за обучение своих детей.
Могу себе представить, как она выглядела в тот вечер, сидя в длинном поезде, тащившемся обратно в Нью-Йорк. Должно быть, она сидела, глядя прямо перед собой, или таращилась круглыми глазами в грязное окно, ничего в нем не видя, и с лица ее не сходило тихое выражение обиды и боли. Затея с Франклином Д. Рузвельтом закончилась ничем. Не будет никаких фотографий, интервью, тематических очерков, волнующих сюжетов в кинохрониках; никто не узнает, какой путь она прошла от маленького городка в штате Огайо, как она взрастила свой талант, не побоявшись пуститься в трудное одинокое путешествие, принесшее ей в итоге внимание всего мира. Это нечестно.
Все, на что она могла еще надеяться, был роман с Эриком Николсоном, и я думаю, она уже тогда догадывалась, что и эта надежда пошатнулась, — он окончательно бросит ее следующей осенью.
Ей был сорок один год, в этом возрасте даже романтикам приходится признать, что молодость прошла, и в оправдание прожитых лет ей нечего было предъявить, кроме студии, заставленной зелеными гипсовыми статуями, которых никто не покупал. Она верила в аристократию, но не было никаких причин полагать, что аристократия когда-нибудь поверит в нее.
И каждый раз, когда она вспоминала сказанное Чарли Хайнсом о Барте Кампене — какая мерзость! ах, какая мерзость! — она чувствовала унижение, снова и снова в безжалостном ритме, вторящем стуку колес.
Она героически отыграла свое возвращение домой, хотя никто, кроме нас с Эдит и Слоан, ее там не ждал. Слоан уже накормила нас. «Хелен, твоя тарелка в духовке», — сказала она, но мама ответила, что лучше выпьет. Ее долгая битва с алкоголем, которую она в конечном итоге проиграла, тогда только еще начиналась; в ту ночь решение выпить вместо того, чтобы поужинать, наверное, представлялось ей вполне здравым. Потом она рассказала нам «все» о своей поездке в Вашингтон, умудрившись представить ее как успех. Она рассказывала, как волнующе было присутствовать в самом Белом доме, она повторяла те незначительные любезности, которые сказал ей президент Рузвельт, принимая голову. Кроме того, она