Ха-ха!
Она вскакивает и стряхивает с себя мох, прошлогодние листочки и веточки, вылетает из леса и бежит к Сванхильд, которая сидит на террасе и не читает газеты, потому что такова ее жизнь. Встает за ней так, что Сванхильд приходится повернуть стул, зато она видит и без темных очков:
Так срифмовалось. Забавно? Звали бы его Пер, можно было сказать «знаю лишь, что он Пером зовется». Теперь я свободна от него, как тебе?
Сванхильд не впечатлилась. Все не настолько прекрасно, чтобы так просто разрешаться. Тогда бы она тоже исцелилась, но с ней даже близко такого не случается. А если бы его звали не Франк и не Пер, а Хокон? Нет, стишок не годится, он слишком легкий, к тому же неровный и не затрагивает серьезных сторон любви и жизни, но можно послать его в местную газету, они публикуют подобные стишки на страничке отзывов в самом конце, она может заработать пятьсот крон, что составляет примерно один процент ее потерь от знакомства с Франком Нильсеном.
Сванхильд не понимает всего. Она не понимает, что дело не в словах, как они звучат или выглядят на бумаге, а в способе, которым они прокладывают в ней путь, чтобы появиться на свет, и этот путь остается в ней, легкий и свободный.
Франк Нильсен приезжает слишком поздно
Франк Нильсен приезжает вечером в понедельник на желтом «шевроле» без крыши, в кожаной кепке на голове, она его даже сразу не узнает, да и потом тоже. Он говорит, что забирает баллон с гелием, и улыбается поверх очков. Она следует за ним через двор к сараю, где стоит аппарат с шлангом, прижатым дверью. Шланг треснул, чего Франк Нильсен не замечает, он затаскивает ее внутрь и закрывает дверь, ставит ее вполоборота и целует в шею, шарит одной рукой под юбкой, а другой расстегивает свой ремень.
— Девочка моя! — говорит он, когда падают брюки, поворачивает ее еще, наклоняет над баллоном с гелием и входит в нее одним движением, опирается на баллон, раскачивает его и опускается на колени.
— Мама! — зовет Агнес со двора, Франк сдерживает дыхание и снижает скорость. — Мама?
Сарай темный и пахнет шишками. Баллон слегка стучит об окно. Они слышат, как стихают ее шаги, тогда он увеличивает скорость, берется за дело по-мужски и кончает быстро с сиплым вскриком, аппарат падает, все не так, как в прошлый раз, она говорит: «Я люблю тебя».
— Что? — спрашивает он в ужасе и выходит из нее. — Что ты сказала?
В нашем мире это так редко услышишь.
— Я люблю тебя, — повторяет она.
— Любишь меня?
— Да.
— Ты шутишь!
Он натягивает брюки:
— Мне надо домой.
— Ну да.
— Ничего, если я поеду?
— Да.
— Ты сказала, что любишь меня?
— Да.
— И не хочешь, чтобы я остался подольше?
— Но тебе же надо домой.
Он целует ее немного нежнее, чем раньше, она уже не так нежно: когда говоришь, что любишь, все проходит, поэтому эти слова и произносят. Он открывает дверь и заходит в машину. Желтая краска на ней так блестит, что машина сама может найти дорогу в темноте.
Антонсен был в суде и вскоре неожиданно возвращается с черным плащом, перекинутым через руку. Он думает, что проиграл, а разве загипсованного водопроводчика нет на подходе?
— То есть?
— А что, если он приедет на инвалидной коляске?
— И что?
У нее слишком много порогов и слишком узкие двери, и как он будет подниматься на второй этаж? По счастью, Антонсен знает нескольких безработных боснийских беженцев, которые необыкновенно хорошо владеют столярным ремеслом, могут сточить пороги и расширить двери и с удовольствием споют вечером грустную песню, если кто-нибудь попросит их развлечь одного или парочку бездетных гостей.
Приезжают боснийцы
На следующий день они появляются за автобусной остановкой, Бато и двое соотечественников — Энвер и Владимир, похожие на сгорбленные, изъеденные погодой сосны с парой сломанных веток. Они меряют ступеньки, двери, пороги, строгают и колотят и сооружают систему, благодаря которой Бренне на