человек, русский учитель, шепотом говорил мне о любви к своему народу, о страданиях народа. Потом в семинарии у меня появился друг и брат. Он погиб от рук жандармов. И снова мне казалось, что я в пустыне.
— Вот-вот, — кивнул Абдыразак, — так оно всегда и получается. Ты слышишь? За окном сейчас тишина. Полчаса назад шла перестрелка. Приятно хоть на минуту ощутить спокойное дыхание истории. Она почти всегда рассказывает о кровавых событиях. Сколько крови пролили деды и прадеды за свою родину! Какие тяготы вынесли на своих плечах, как украшали свою землю, какие жертвы приносили ради нее… Историки спорят о том, сколько душ загубил Тулы-хан, когда разгромил Мерв. Одни говорят — семь тысяч человек пали от его воинов, другие — миллион триста. На земле нашей восемь веков назад не нашлось бы места не политого кровью. Не будет она просыхать и теперь…
— Ты скептик или прикидываешься таким, Абдыразак? Забыл гот день, когда мы шли по городу и рядом — рус-
ские, латыши, туркмены. И трубы блестели на солнце. И ты сказал: все люди — братья!
— Я не против русских, — возразил Абдыразак. — Ты-то не читал, а я знаю, что Энгельс писал о цивилизаторской роли России для Черного и Каспийского морей, для Средней Азии…
За окном послышался беглый топот сапог, раздался одинокий выстрел.
— Белогвардейцы, — сказал Агалиев. — Цивилизаторы!
— Не надо путать разные понятия. — Атабаев нетерпеливо прошелся по комнате. — Нация и класс не одно и то же. Вы же бежали от Эзиз-хана. Эзиз — цивилизатор?
— Не будем спорить, — сказал Абдыразак, — всякое насилие отвратительно, кто бы его не осуществлял: колонизаторы или баи… Или коммунисты.
— Попробуй, добейся счастья для своего народа, не сопротивляясь злу? Попробуй, а я погляжу!
— Может, ты успокоишься? — лениво спросил Абдыразак. — Может, посидишь? Чаю выпьешь? Я сейчас принесу. А что касается счастья, то оно, как известно, внутри нас. Не пожелай другому, чего не желаешь себе, и..
Крики и шум за окном заглушили его слова.
— Сама жизнь спорит с тобой, — помолчав, сказал Атабаев. — Слышишь? Пока будешь заниматься самосовершенствованием, какой-нибудь Джунаид-хан или Эзиз превратит тебя во вьючного осла. Впрочем, ты-то как-нибудь выкрутишься, но народ…
— Слушай, а ты не Моканна? Не древний ли наш пророк с нестерпимым блеском очей предстал перед нами? — спросил Абдыразак. — Лень с места вставать, а то бы принес зеленое покрывало. Впрочем, хватит шутить. Ты уже большевик?
— Ты знаешь, что не большевик. Впрочем, за последний день меня второй раз спрашивают об этом.
— Все, что ты говоришь, для меня не новость. Всё это я читал в толстых книжках. Там длиннее, но не более убедительно. Все от головы, а не от сердца. Класс… Быдло… А где же нравственное начало?
Молодой Агалиев слушал этот спор, подавшись вперед, напряженный, как взведенный курок. Когда Абдыразак задал последний вопрос, он как будто с мольбой посмотрел на Атабаева.
— Мне стыдно, — сказал Кайгысыз, — что за последний год я не читал толстых книжек. Но я был полезен людям, и они были полезны мне. Я учился у народа. И потом… Память тоже учит. Я был босоногим мальчишкой, когда старик, сгорбленный, как рыболовный крючок, всю жизнь трудившийся на нашей скудной земле, сказал мне: «Жизнь — пустой орех». За что же он был обойден счастьем? Я тогда не понял, а запомнил на всю жизнь. Где тут нравственное начало?
В комнату вошла высокая девушка в розовом халате, беззвучно поставила на стол чайники и посуду.
И снова завыл паровозный гудок, ему ответил другой. Тревожная перекличка продолжалась несколько минут. Друзья неподвижно слушали это безнадежное пение.
Когда гудки стихли, Абдыразак спросил Агалиева:
— Ну, а ты что думаешь обо всем этом?
Мурад вскочил на ноги и по-военному отчеканил:
— Думаю, как Атабаев! Нужно идти к красным и воевать!..
В солдатской теплушке
'Не грусти… Твоя победа… Не грусти… Твоя победа…»
Стучали, стучали колеса на стыках рельс. Пыльные теплушки, крашенные коричнево-красным баканом, катились на запад. В открытых дверях одной из теплушек, опираясь на перекладину, стоял среди новобранцев Кайгысыз Атабаев в латаной и вылинялой гимнастерке, в солдатских штанах — пузырях на коленях, в грубых сапогах с просторными голенищами. Хорошо, когда обдувает лицо апрельский ветерок, хорошо, когда бескрайняя степь чуть подернулась нежно-зеленым цветом. Хорошо, когда солдатские эшелоны движутся на запад — не на восток.
Атабаев щурился от солнца, лениво жевал сухой хлеб, запивал мутной теплой водой из солдатского котелка.
«Не грусти… Не грусти… Твоя… Твоя победа…»
Все эти дни, когда медленно двигались на запад, к фронту воинские эшелоны с молодым пополнением, не было времени не то, чтобы грустить, но даже и поспать. Политработа в войсках — дело круглосуточное, и Атабаев все время был среди красноармейцев. Тут были старые унтер-офицеры, провоевавшие уже много лет: от галицийских полей в дни Брусиловского прорыва до этих солончаковых степей, где вдали, на горизонте, покажутся вдруг два десятка всадников, отстреляются бесприцельно по катящимся теплушкам и сгинут за барханами… Тут были и молодые ребята — туркмены из ближайших аулов. Они сами приходили и просили их взять, и Атабаев уже в пути разбирался, — зачем они пришли воевать: то ли от ненависти к баям и байскому бесправию, то ли с голодухи, чтобы подкормиться.
Все входило в обязанности политработника — и прокормить голодных людей, и свести в баньку на какой-нибудь станции, где эшелон замер ночью на запасных путях, и рассказать под стук колес, — зачем воюем, против кого идем, что будем делать, когда победим.
«Кто не трудится — тот не ест», — вот и вся коммунистическая программа, понятная и близкая каждому, кто всю жизнь не знал светлой доли. И бедняки понимали Атабаева, просили — «учи стрелять…» А он и сам хорошо не умел. Какой он солдат… Он только и годится в войсках, чтобы прояснять голову туркмена-красноармейца. Когда-то Нобат-ага завещал ему: «Где бы ты ни был, помни, что ты туркмен. Не изменяй своему народу…». И вот оказалось, чтобы оставаться туркменом, надо стать большевиком.
На закате проезжали бесконечно огромный аму-дарьинский мост. Атабаев, глядя в серебристую даль великой реки, рассказывал своим бойцам, как в прошлом году отстояли этот мост. Здесь наступали белые. Эшелоны шли на восток… Это плохо, когда на восток. И было так много поездов, что останавливались где попало: конница и пехота разгружались на ночлег в зыбучих песках — пустыня пестрела до самого горизонта. Вдали шла артиллерийская дуэль бронепоездов… Чарджоуские коммунисты заняли позиции перед мостом и вели неравный бой. И были уже такие среди них, кто предлагал уйти и взорвать мост. Но отважные люди, — а они пришли сюда не только из Чарджуя, но и из Мерва и Теджена — не струсили. Дальнобойная артиллерия белых посылала снаряд за снарядом, разрывы вздымали воды Аму-Дарьи. А уйти нельзя, потому что этот огромный мост — не веревка, которую можно сегодня порвать, а завтра связать. Видите, как долго поезд идет над рекой!.. Самый большой мост во всей Советской стране.
Атабаев понимал, что гигантские фермы моста над величавыми водами Аму-Дарьи ему сейчас помогают. Молодые бойцы слушают его, забыв даже про голод. И он рассказывал, как пришли к концу дня на выручку новые красноармейские отряды и как покатились белые вдоль железной дороги, — как говорится у туркмен: «Я так бегу, что куда там — меня догоняющим!..»
— Хорошо рассказал. Воевать поскорее бы! — сказал молодой туркмен, когда поезд уже побежал по степи навстречу западной мгле.
— А ты давно коммунист? — спросил Атабаева другой.