Перемена умов
Три современных романа. В.Шаров. М.Бутов. С.Василенко
Кажется, пронизанность современной литературы явными токами идеологий идет на убыль. Все труднее вполне определенно описать тот «джентльменский набор», что помещен в «литературный портфель» писателя-»патриота» или писателя-»демократа». Знаменская критика в лице Н.Ивановой зафиксировала «явный неуспех, если не провал, либеральной идеологии», при котором «и общество, и литература испытали отторжение от сравнительно новых, но уже и сформировавшихся стереотипов и мифов» («Знамя», 1999, № 2). Виктор Пелевин в статье «Джон Фаулз и трагедия русского либерализма» подмечает: «Главное ощущение от перемен одно: отчаяние вызывает не смена законов, по которым приходится жить, а то, что исчезает само психическое пространство, где раньше протекала жизнь». И если Н.Ивановой видится, что «перемена умов» в последнее время (после ерофеевских «поминок по советской литературе») шатнулась в сторону «беззастенчивой реабилитации советского прошлого»; там, в Большом стиле, стали искать эстетическую подпитку, то Пелевин говорит о другом — новейшая мелкобуржуазность восторженно-либерального толка («против совка») «не стала менее пошлой из-за краха марксизма». А Г.Померанц уже, собственно, несколько лет назад высказывался о современной либеральной беллетристике вполне в духе бондаренковского «Дня литературы»: «Нас захлестывает литература развала. Причем чем талантливее она, тем опаснее». Эта вполне консервативная мысль («самобичевание переходит в самоуничтожение») не раз высказывалась во многих «толстых» журналах, смысл жизни которых все же не в уничтожении современной литературы. Ведь даже крайнее в своих эстетических отвязанностях «Знамя», последнее десятилетие активно выдвигающее идею угрозы в культуре (они — «совки» — нам угрожают), явно свернуло свои авангардные позиции, почувствовав исчерпанность постмодернизма и культурно обставив его смерть (а попросту наскучившую эстетику) как «преодоление» ради «трансметареализма» (литературы существования).
Идеология все больше уходит в стиль: растворяется в нем, растекается в пространстве текста, превращается в вещественность образа и формы. О разном времени писатель часто говорит буквально разными «языками». Так, в свое время роман Анатолия Королева, неприветливо встреченный критикой, вмещал все мыслимые «этажи» культурных стилей: советские времена были втиснуты в реалистические формы (и описаны изящным и точным языком реалиста), новейшие — представлялись с погружением в «темный язык» мистицизма и оккультизма, а также облекались в «легкие одежды» детективного жанра — тут и язык был другой, приблатненный. Постмодернисткие приметы не только у Королева запросто уживались рядом с Хайдеггером, философией времени и «космическим одиночеством».
Отличные стилисты — Антон Уткин (автор «Нового мира») и Георгий Давыдов (автор «Москвы) — похожи, пожалуй тем, что классическая традиция для них не область книжной мудрости, не склад отчеканенных форм, а живой канон, в котором, словно в колодце, можно всегда (правда с разной степенью успеха) «зачерпнуть» живой воды. В «Хороводе» Уткина и «Новике» Давыдова все же были уловлены в авторские сети легкое дуновение, простота и просторность интонации русской классической прозы.
Иногда кажется, что самые неидеологические произведения в современной литературе и оказываются на самом деле самыми идеологическими, если под последней понимать определенным образом организованную связь человека с обществом. В область Идеологии в литературе за последние годы у нас входило: отношение к «совку», советской истории, ее вождям и подвигам, отношение к Великой Отечественной Войне и цене ее победы, растиражированность в литературе всяких степеней индивидуализма, осмеяние идеи коллективности и всеобщности, описание психофизических отклонений личности как проявление свобод, как и сама дискуссия о свободе и несвободе (с выбором аргументов в исторической жизни России), а также явное нежелание актуализировать национальные, религиозно- философские смыслы в современной культуре по той простой причине, что тут нужен как титанический труд (а писатель не хочет, или не может этого, ибо проще писать «от себя»), так и некоторая смелость — пойти на конфликт с современностью и духом века сего. Несмотря на коллосальный объем публицистических материалов на эти темы, несмотря на необыкновенно мощное переиздание лучшего в отечественном политическом и религиозно-философском наследии, писателем все это богатство практически не затронуто, не вошло оно в плоть литературы — ни патриотической (правой и левой), ни либеральной (осваивавшей перво-наперво интеллектуальное поле, штампы и конструкции мысли современной западной культурологии). Для меня, например, романом русской идеологии без всякого «сознательного» (когда видны швы и прямо-публицистически высказаны мысли) выстраивания идеологии является «Возвращение в дождь» Михаила Лайкова, а еще много раньше «Мой маленький Париж» Виктора Лихоносова, «Год чуда и печали» Леонида Бородина, один из последних рассказов Валентина Распутина «Изба». Несмотря на повторение темы, образов, отвлеченности от сегодняшнего дня, в «Избе» главное именно в русской вязи чувств и русском строения мысли: «Тут, в Агафьиной ограде, было над чем подумать, отсюда могло показаться, что изнашивается весь мир — таким он смотрелся усталым, такой вытершейся была даже и радость его. Здесь можно было и вволюшку повздыхать и столько здесь скопилось невыразимых воздыханий, что тучки на небе задерживались над этим местом и полнились ими, унося с собою жатву людских сердец». В лучших современных романах есть именно эта подлинная (без имитаций, без извилистых и хитроумных рациональных схем, без декоративной лживости) религиозная красота, — эта легкая тучка, уносящая жатву людских сердец, эта «высшая благодарность», о которой говорит, например, Леонид Бородин в романе «Трики или хроника злобы дней».
Новая религиозность — это один из «восстановленных смыслов» современной литературы, это один из главных признаков перемены умов. Однако это восстановление стилистически (а это значит и глубоко- сокровенно, ибо в стиле — интимное, сущностное себя проявляет откровеннее даже, чем в словесных формулировках) происходит часто в противоположных направлениях. Расхождение в противоположные стороны из одной точки, наверное, объяснить можно, ибо вера героя воспринимается как спасательный круг в хаосе современной жизни. Все, что спрячет, сокроет один писатель — другой выделит, откровенно подчеркнет, выстроит схему. Если для Владимира Крупина православная обрядность определительна, прописывается как данность, в которую герою остается лишь включиться, войти (дальше его уже «понесет течением», как в «Крестном ходе», «Прощай России…»), то у Распутина в «Избе» нет никаких религиозных размышлений. Религиозное ощущение (пусть оно сегодня у многих другое) потаенно, и в то же время, во всем сияет, во всем проявлено — в «целебной печале», в плодотворности «убогой (у Бога — К.К.) жизни», сокрывающей такое «упорство», «такую выносливость», «что нет им никакой меры». Бородинские же слова в «Триках…» сегодня можно воспринимать вообще как отповедь всякой идейной религиозности: «Вся жизнь определялась идейностью, то есть разумом. И только там, в камере владимирской тюрьмы, когда однажды истовая молитва его пробила все бетонные потолки и сквозь брешь пришло и коснулось сердца дивное Его присутствие — тогда только догадался Крутов (главный герой — К.К.), сколь кощунственно, потому что почти корыстно, идейное отношение к религии, к вере, к Богу».
Образчиков такого «идейного отношения к Богу» в современной литературе накопилось изрядное количество. Один из них явлен в романе Владимира Шарова «Старая девочка» («Знамя», № 8, 9, 1998). Это сочинение стилистически можно поименовать «романом усмешки», так как автор ни во что описываемое всерьез не верит, а его презентация советской истории и человека в ней проходит под знаком изобретательной мифической карикатуры. Роман «толстеет», но движения и развития не знает — истории нагромождаются друг на друга, однако от данного систематически употребляемого приема ничего, собственно, не проясняется, ибо все сразу, с первых страниц, достаточно ясно.
Ясно, что романтическая и восторженная коммунистка Вера Радостина (дочь дьякона до революции) в 1937 году, после расстрела мужа Иосифа Берга попытается преодолеть судьбу. С одной стороны, она сочиняет политические сказки, в которых реальные фигуры помещаются в контекст революционных мифов, с другой — начинает проживать свою жизнь вспять, так как с помощью личных (аккуратно, день за днем ведущихся) дневников обретает «дар» ухода в прошлое. Именно эта ее способность и станет стержневой во всех открывающихся конфликтах романного пространства. Все силы НКВД будут брошены на изучение этой