к ним приставленный, отравил, накормив их табачком: «Ему было интересней поглядеть, как рыбки сожрут табак, будут мучаться и сдохнут, нежели маяться на посту, когда они часами плавали, сверкая золотой чешуей». (Впрочем, рассказ о золотых рыбках входит не в эту, а в третью часть.)

«Записки из-под сапога» (часть вторая) более драматичны. Свойственный всему повествованию ритм нарастания жесткости становится все очевиднее: форма человеческих переживаний очерчена резко, почти графически. В рассказах нет узора, нет света, мала цветовая насыщенность — у этой казарменной и караульной жизни черно-белая пленка. Олег Павлов как бы все время занят повторением одних и тех же состояний, обозначенных словами одного из героев: «И жить не хотелось, маловатой делалась жизнь». Эта ее «маловатость», утесненность возникает не только оттого, что в солдатской массе всякий есть прежде всего служивая единица и все поделены на начальников и подчиненных, на мучителей и мучимых, но еще и потому, что тут и мучителям жить паскудно, и начальникам — невмоготу. О чувствах ефрейтора Стрешнева к чахоточному старику-зеку писатель говорит так: «Санька склонился над ним из жалости. Вот же из такой жалости, из какой не обогреть мог, а пристрелить… Ведь лежит на сырой земле старик и видом своим мучает». Неким постоянным влечением — избавиться от мучений и мучителей — пронизаны многие рассказы. «Заговорить», «отвлечь» эту хворобу душевную пытается и другой герой, вверивший душу свою службе государственной, — Глотов: он покупает гармонь своему сыну-полудурку, отвлекая его и себя от жизни безрадостной. Эта не играющая, а воющая гармонь (ибо безумец ее терзает, а сам мычит, воет, стонет) — яркий символ павловской прозы. Символ расстроенного мира, в котором неизбывно растворена ноющая боль. Вот и котелок, символ солдатской жизни. О нем в «Степной книге» сказано: «Котелок — это такое приспособление, из которого солдат ест и пьет, чтобы дольше пожить на свете».

Правда и то, что в рассказах Олега Павлова много бытовизмов (тут и больничка, и казарма, и казенные кабинеты, и караул, и двор-плац с двумя чахлыми деревцами) — однако вся эта конкретика символична, ибо во всяком рассказе найдется «ненужная вещь» — как муха, ящерки, деревце, гармонь, попугай, золотая рыбка, — и именно она, неуместная и ненужная, довершит до полноты смысла всякий быт и грубую реальность.

О части третьей — «Правде Карагандинского полка» — можно говорить как о трагедийном катарсисе: разрубании узлов смертью. Сам автор в предисловии признается, что все это писалось с чувством «старых долгов», от которых книга его освободила. Это глубинное изживание, вбрасывание жизни в текст, ощущается нами как утяжеленная, грубая плоть особого мира — мира несвободных людей. Заметим, что тут автор не настаивает на свободе и вольности как принципах идеологических, а просто дает нам героев бесстрастных — бесстрастных в том смысле, что никто из них и не защищается от такой жизни с ее внешней несвободой. Правда, не защищается до поры до времени — пока нутро не прокололи, пока душу не изгадили. Ну, а начнет бунт, то не против принципа несвободы в армии, а против несвободы-нежити, той нежизни, где все и всегда почему-то начинается со злой человечьей воли.

Несвободные люди в безумно просторной, безграничной азиатской степи — кажется, именно в этой сшибке автор книги многое черпал. Образы степи и «голого» человека (выдернутого из дома, из семьи, попавшего в чужую среду, лишенного социальной и прочих опор) определили мелодику, тональность павловской прозы: человек и степь — они взаимно опалены. Однако, тут не бодрые языческие посылы советской поэтики к духу умершего («Ленин всегда живой… Ленин в тебе и во мне»), но и не гимн мудрым отцам — жесткой и «мужской руке» государства. У Павлова скорее панихида, с ее Вечной памятью…

Веет зноем, дремотной дурью, нестерпимой тоской, удушающим жаром песков от этих степных просторов, в которых северному человеку и не удержаться, и корни не пустить, а потому даже все постоянные жилища людей (военные поселения, в которых живут годами) все равно неуютны и хранят скорее дух смерти, нежели жизни. Жизнь в степи скудна, однообразна. Жизнь солдат конвоя — утомительно-повторяема и злобна: «За что такая тошная строгая жизнь происходит…, никто не знал». Оставленная, покинутая, заброшенная среди степей она, жизнь, не знает преображения: «События, преображавшие все в мире, до степных мест не дохаживали, плутались. Потому сама дорога от затерянного поселения до Караганды, полковой столицы, казалась служивым длиннее жизни». В этой, третьей части, смерть — это уже последний исход из «голодного напряжения и пустоты», из унижений, оскорблений, осквернений тела и души. Петушок и беглый Иван (герои одноименных рассказов) терпели многие измывательства. За внешними тихостью, забитостью, затравленностью копилась злоба, вылившаяся резко, неожиданно, почти безумно в убийство. Первый (Петушок) как губка напитался злодеяниями начальничков, насмотрелся бесчинств, да и убил — убил тогда, когда и причины видимой не было. С той злобой, с той жаждой «крови нюхнуть» и перебрался он из конвойных в лагерь к зекам. Иван же убил начальника, чувство любви к которому (он не напоминал ему о надругательстве над ним и им не брезговал) было единственным, «очеловечивающим его». Убил потому, что и этот, последний человек, примиряющий его с жизнью, напомнит сладострастно о горе-позоре. Павлов переносит акцент: всетерпение русского человека (как в «Людочке» у В. П. Астафьева) уже не кажется писателю бессрочным. Его Петушок да Иван больше не могут терпеть…

В литературе можно присутствовать с полной авторитетностью и с полной бесцеремонностью. Для современного же официального культурного мира проза Олега Павлова «слишком серьезная». Это и понятно — реализм Павлова не позитивистский, ибо его героям казалось, что «за всем этим миром есть настоящий, в котором и живет человек. А тут он временно помещен, будто в утробу, чтобы потом родиться, раз и навсегда». И пусть сумерки и ночь от слабости дня и света преобладают в «Степной книге», только ведь и помнить надо, что свет силу свою потратил на нас, чтобы чувствовали: есть, есть настоящий мир.

1999

Бородинское поле

«Трики или Хроника злобы дней» — роман Леонида Бородина

Его имя звучит победительно — Леонид Бородин. Любое новое его произведение — это литературное событие это литературное событие, хотя и нынешняя критика к нему явно невнимательна. И объясняется это, я думаю, не только тем, что критики ленивы, привыкли «откликаться» на литературу короткими телеграфными статьями, в которых много от «позиции» и пристрастий самого критика и не видно, собственно, автора и его произведения.

Чтобы говорить о Бородине, нужно отбросить все свои критические «подходы», любимые штампы и любимые мысли, и вступить на его, бородинское поле, на котором уже свои «правила игры», требующие усилий понимания. На этом «поле» неуютно и некомфортно типичному критику современности — либералу, привыкшему жить в литературе отражениями чужих идей, ничего не считающему «своим», не имеющим ценностной иерархии и пищущего без разбора о ком угодно, лишь бы чуть попахивало душком оригинальности и присутствовали либеральные маски. Но и в другом критике вряд ли вызовет исследовательский пыл, например, новое произведение Бородина «Трики или Хроника злобы дней» — не даст искомого результата «наложение» на роман жесткой патриотической вертикали «оправдания действительности», ибо Бородин ничего «не оправдывает», ни о чем «не тоскует», а перетекание советского бытия (занимающее основное пространство романа) в несоветское (роман завершает 1993 год) не вызывает у него патриотического отчаяния.

Роман выглядит «неправильным», и это «неправильное объяснение» жизни, несмотря на глубокое и безбоязненое ее изображение, кажется, раздражает всех. Так раздражали бунинские «Суходол» и «Деревня». Право же художника не обманывать ни ради «красного» словца, ни ради «белого» само по себе ценно — ведь бородинские герои не во френчи наряжены, и не в парчу. Его правда одета в истертый интеллигентский пиджачок — так что не сразу и разглядишь ее особую «стать». А она есть.

Бородин пишет прозу, в которой всегда много идей, но ни одна из них не мертвая, не выдуманная — ни одна не заслоняет собой легкого гения жизни. Жизни саморазвертывающейся и в полноте своей щедрой и глубокой. Идейное пространство его нового сочинения ничуть не больше пространства психологического,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату