взять его будет не так-то просто.
— Да что вы сидите, свиньи! — взревел сержант, вскакивая. Зеленые, словно очнувшись, резво бросились к мужчине. Народ, сидевший неподалеку, схлынул. Толпа Зеленых набросилась на человека и полностью скрыла его из поля зрения. Я отпустил приклад арбалета и откинулся на спинку стула. В полном молчании собравшегося люда ревущая и пыхтящая зеленая толпа за считанные минуты справилась с мужчиной, хоть и несколько при этом поредев. В итоге его выволокли из таверны и продолжили избивать уже снаружи.
— Эй, хозяин! — рявкнул сержант, всё время баталии стоявший за спинами своих воинов. — Раненых подбери. Трупы вон, — и вышел следом, видимо, чтобы принять участие в расправе.
Труп оказался всего один — тот самый мальчишка, который, на свою беду, узнал мужчину с лицом купца. Ранены были трое, и служанки, бормоча проклятия, по одному затащили их в жилое помещение. Мертвецом занялся хозяин: схватил за ноги и поволок к двери, туда, откуда доносились приглушенные крики солдат. Окровавленная голова мальчишки билась о попадающиеся на пути ножки столов и стульев.
Поднялся шум. Хотя никто и не думал заступаться за человека с мечом во время драки, теперь возмущение выплеснулось наружу глухим гулом голосов. Я повернулся было к монашку, надеясь, что он меня просветит относительно произошедшего, но его и след простыл.
— Подумать только! — сокрушались за соседним столом. — Неужто сам?
— А то! Теперь и я его узнал… Кто б подумать мог… Дела-а…
— Ну да теперь всё…
— Любезнейшие, а кто это был? — не удержавшись, вмешался я.
— Олдос Парек. Сам!
— И кто он такой?
На меня уставились как на юродивого. Один из мужчин присвистнул:
— Ну дает, — коротко бросил он, — Олдос Парек — лидер Сопротивления в центральных землях. Последняя надежда честных людей.
Я не стал уточнять, чем так прославился Олдос Парек, почему он похож на средней руки торговца и на что продолжают надеяться честные люди. Просто поблагодарил кивком и снова откинулся на спинку стула. Вот так, значит. Про Урсона, Саймека и Нортона люди еще помнят, но у них теперь другие герои. Те, о которых прежние и не подозревают. Что ж, у меня, по крайней мере, есть преимущество перед Урсоном и Саймеком. Я, по крайней мере, знаю, что никакой я не герой. Что никогда им не был. А у них еще много разочарований впереди.
Зеленые не вернулись. Вскоре подошел паром, было слышно, как они загружаются, с шумом и грохотом, хоть и пешие. Я снял комнату на ночь, но спал плохо и встал затемно, чтобы не пропустить утреннюю переправу. Ренна, как всегда в это время года, бурная и гневная, с ревом гнала пенистые воды мимо меня, туда, откуда я пришел и куда не собирался возвращаться. Думая об этом, я почему-то чувствовал облегчение.
Когда паром отошел от берега на десять ярдов, я увидел Флейм.
Она была верхом, на белогривой, серой в яблоках, сказочной красоты кобыле, и неслась во весь опор, пригнувшись в седле. Круто натянула повод почти у самой воды, стрельнула глазами в паром и встретилась со мной взглядом.
Крикнула один раз:
— Эван!
На ней была мужская одежда, кажется, немного великоватая для нее, волосы она заплела в две короткие косы, хлеставшие ее по плечам. Лицо было пыльным, мятым, будто изжеванным, а глаза горячими и сухими. Флейм снова вонзила шпоры в бока кобылы, та заартачилась, но, отведав хлыста, пошла вперед. Флейм смотрела на меня, не отпуская моего взгляда, и я не мог отвести от нее глаз. На ее правой руке, сжимавшей хлыст, была кожаная перчатка без пальцев.
Я мог спрыгнуть с парома — он едва отошел от берега, и проплыть пришлось бы совсем немного. Но я не сделал бы этого, даже если бы глубина здесь была по колено. Она не могла этого не знать и всё равно хлестала кобылу, хлестала и хлестала, как одержимая, пока та, заходясь испуганным ржанием, несмело ступала по ревущей воде. Зачем же ты бьешь ее, Флейм, хотелось сказать мне, она так хороша. Оставь ее, она не заслуживает такого обращения. Оставь ее, слышишь? Оставь ее. Оставь меня. Оставь меня, оставь меня, оставь меня в покое!
Кобыла уже вошла в реку по грудь. Флейм продолжала хлестать лошадь, хотя била уже больше по воде, чем по живой плоти. Но, казалось, это ее нисколько не заботит. Я смотрел в ее сухие глаза и понимал, что сейчас для нее главное — бить.
— Хей, пагень, хето за тофой? — спросил стоящий рядом мужик в красном вязаном кафтане и широко ухмыльнулся. У него не хватало двух передних зубов.
Я отвернулся. Сел на пол парома, спиной к берегу, и ткнулся лбом в колени.
За спиной у меня шумела река.
ГЛАВА 28
Шелковая струя пеньюара льется на пол отравленным молоком. Ярый, дикий, жуткий скрип — словно все мертвецы, на костях которых возведен этот замок, воют в своих могилах. Как же вы смеете…
— … а!.. а-х… х-х… да… да… Да! ДА!! Да… да…
— Мол… чи…
— Да… да… а…
Проклятая шлюха, как же ты смеешь?
Смею.
Крик, разрывающий глотку и уши, крик, за который она дорого заплатит ненавистью, за который она привыкла платить только так.
— Вы… хороши…
— А уж ты-то как хороша.
Ему было бы больно увидеть это? Или он сказал бы: да, иди. Правильно. Иди.
А ЕМУ было бы горько увидеть это? Или он бы сказал: я знал… я ведь знал всегда, сразу… какая ты… знал…
А ОН закричал бы: прекрати! что же ты… Или стоял бы и смотрел… смотрел, окаменев, как уже когда-то, раньше… кажется, так давно…
Все трое: каждый из них. И толпа скалящих зубы мертвецов за спинами… Как же ты смеешь… шлюха…
Смею. Я смею, я буду. Я буду сметь.
— Не угодно ли повторить? Это моя игра.
Я не был в Мелодии восемь лет.
Она ничуть не изменилась, несмотря на то, что всё это время шла война. Впрочем, Аленкура и столицы она не коснулась. Казалось, здесь даже не подозревают о том, что творится на юге и юго-западе. Траты на военные нужды столичную казну не опустошили. Мощенные светлым плоским камнем улицы вычищали так же тщательно, за состоянием сточных канав следили по-прежнему исправно, рынки и бульвары не утратили былой яркости и шумности, а на Королевской площади всё так же покачивались три свежих висельника, и всё так же сидел в колодках у позорного столба человек, в которого швыряло грязью и собачьим пометом окрестное пацанье. Мне даже показалось, что и человек тот самый, и это в него я таким же безмозглым щенком швырял гнилой картошкой, целя в глаз, но то был всего лишь обман зрения — человек в колодках, ссохшийся и почерневший от горя, должно быть, в те времена и сам улюлюкал над осужденными, сидя на широких плечах отца. У моего отца плечи были узкими, и мне приходилось справляться самому.
Все деньги, которые остались у меня после трехнедельной дороги (я вынужден был продать даже