арбалет, впрочем, с ним меня всё равно не впустили бы в Мелодию), пришлось всучить начальнику караула, контролировавшему вход в город. Там оставалось ровно столько, сколько понадобилось, чтобы он скрежетнул желтыми, как кукуруза, зубами и, выплюнув: «Бегом, зараза», отвернулся, давая мне не более минуты, чтобы проскочить мимо стражи, не соизволившей даже обмарать о меня свои сиятельные взоры. В Мелодию во все времена стекалось много сброда — искать работу, нищенствовать и наниматься на королевскую службу. Разные монархи относились к этому по-разному — Гийом всегда был снисходителен. Ровно настолько, насколько это пополняло его карман: въезд в столицу со времени его вхождения на трон сделался платным, зато был открыт для всех, независимо от сословия и внешнего вида. Не очень осмотрительно с его стороны, но мне оказалось на руку, ибо выглядел я, мягко говоря, непредставительно.
Так или иначе, войдя в городские ворота, я превратился в самого настоящего нищего: без дома, без гроша в кармане, без надежды на какой бы то ни было заработок. Учитывая, что мне необходимо было разыскать в столице не прачку и не бордельную плясунью, а блистательную леди, да к тому же и маркизу, положение казалось удручающим. Как подобраться к ней, да и просто выяснить, где она находится, я не знал. Но в тот момент это не было столь насущной проблемой. Я устал, я не ел три дня, и я был зол, как сто бродячих собак. Мне следовало подумать о том, где я буду сегодня спать, о том, где и как можно было бы заработать на кусок свинины и стакан вина, о том, насколько велика вероятность того, что меня здесь узнают, о том, как далеко от меня сейчас находится Ржавый Рыцарь… О многих важных вещах, но вместо этого я брел по до боли знакомым улицам, мимо людей, которые всегда были чужими мне и друг другу, сквозь пеструю галдящую толпу, мимо стрельчатых окон и цветочных карнизов над узкими дверями лавок, и шел без единой мысли в голове, пока не обнаружил себя стоящим на улице Первых Пекарей, у крайнего дома, выходящего южным фасадом в Водоносный переулок. У дома, где я прожил четырнадцать лет.
Улица Первых Пекарей называлась так, потому что ряд пекарен, располагавшийся на ее северной стороне, не без оснований считал себя лучшим хлебным цехом столицы. Они обслуживали богатые кварталы и поставляли муку для королевского двора. Немудрено, что на улице и в близлежащих переулках всегда стоял душистый запах свежевыпеченного хлеба, а в воздухе колыхался тонкий туман мучной крошки. Я помнил этот запах лучше, чем запах своего отца, потому что отец, особенно в последние годы, почти всегда пах вином, и всякий раз другим. С тех пор я вино не люблю. И свежевыпечениый хлеб тоже.
Странно было видеть мастерскую художника на углу пекарского ряда, но комната там стоила дешевле, чем в квартале Вольных Искусств, а отец не отличался особой расточительностью. С другой стороны, благодаря его экономности мы никогда не голодали, даже в самые тяжелые времена. Моя матушка Элизабет смотрела на отцовскую экономию иначе, и я даже тогда не испытывал к ней сочувствия. Хотя, возможно, я был к ней несправедлив.
Дом совсем не изменился. Он был сизо-зеленым, в отличие от желтой кладки пекарен, и даже шумный отголосок цехов слышался здесь приглушенно. Дом выглядел инородным телом, вырванным из привычной среды и нелепо втиснутым в чужеродное место. Грубой выделки кариатида покрылась лишайником и потеряла пальцы на левой руке, но в остальном всё осталось, как прежде. Окна второго этажа, который снимал отец, были широко распахнуты, на раме сидел мокрый взъерошенный воробей, а в тени виднелись слабо колышущиеся занавеси из прозрачной голубой ткани. Я отступил на пару шагов, запрокинул голову, силясь разглядеть комнату, но не смог. Безумно захотелось зайти: вдруг там обитает другой художник- неудачник? Я бы попросился к нему в подмастерья. У меня всегда хорошо получилась смешивать краски. Я мог бы даже рисовать вместо него, если он такой же бездарь, каким был мой отец. Он только под бабскими юбками превращался в гения, а я и вне них лучше многих.
Воробей на раме стрельнул в меня безумными маленькими глазками и принялся остервенело чистить перья. Я смотрел на него и думал, что между нами больше общего, чем мне хотелось бы. И он в гораздо более выигрышном положении, чем я, потому что может хотя бы заглянуть в это окно.
— А ну пшел прочь, оборванец!
Мою спину ожгло огнем, прежде чем я успел обернуться, и я закусил губу до крови. Привычное дело: пекарям приходится идти на разные меры, чтобы отвадить стайки бродяг и мальчишек, так и норовящих стянуть с подноса еще дымящуюся краюху хлеба. А неплохая мысль, кстати, подумал я, оборачиваясь. Коль уж я получил кнута, не мешало бы совершить проступок, который так наказывается. Пусть и задним числом.
— Пшел, сказано! — рявкнул розовощекий мальчишка лет шестнадцати, здоровяк с бычьей шеей, превосходивший меня в росте на полторы головы, и в ширине плеч — на аршин. Белый пекарских колпак слез на бок, открыв красное оттопыренное ухо. Кнут в толстых пальцах слегка подрагивал. Охрана, Жнец ее дери. Ну да, они всегда выставляли на страже пару-тройку молодчиков. Я помню. Когда этот щенок еще сосал мамкину грудь, такие, как он, кланялись моему отцу при встрече. Художников в те времена почему-то уважали.
Но времена меняются, и когда кончик кнута снова понесся ко мне, я отскочил в сторону и выбросил руку вперед. Плеть больно хлестнула запястье и обвилась вокруг ладони. Я дернул ее на себя, но вырвать не смог — парень оказался сильнее, чем я рассчитывал. Он коротко рыкнул то ли от злости, то ли от удивления и, перехватив рукоятку кнута повыше, шагнул ко мне и ударил без замаха. Я моргнул и понял, что лежу на земле, а глаза мне заливает кровь из рассеченной брови. М-да, драчун из меня всегда был неважный. Арбалет бы мне, арбалет! Я очень хорошо умею убивать с расстояния и в спину. Еще лучше, чем рисовать.
Я скорее почувствовал, чем увидел, как кнут несется ко мне снова, и успел заслонить лицо. Плеть разорвала и без того на соплях держащийся рукав и распорола кожу от локтя до запястья. Я понял, что, если не встану сейчас, этот ублюдок просто запорет меня. Собаке собачья смерть, да только помирать так мне всё равно не хотелось.
— Прекратите!
Я сплюнул, опустил кровоточащую руку, оперся о землю, погрузив пальцы в светло-серую от муки пыль. Заморгал, стряхивая с ресниц кровь, протер глаза пальцами.
Надо мной возвышались две пары раздувающихся черных ноздрей.
Выругавшись, я вскочил и отпрянул, хотя кони казались спокойными. Кучер, правящий маленькой, малиновой с позолотой каретой, разглядывал меня с надменным презрением. Мальчишка-пекарь, спрятав кнут за спину, раболепно мял забрызганный моей кровью колпак и пялился на свои ноги.
Я снова посмотрел на карету и только теперь заметил в опущенном окне женщину. Белокурую, кукольно красивую. Ее губы дрожали от гнева, а в глазах стояло изумление, смешанное с печалью. Кажется, ненаигранное, хотя она… она-то играла всегда. Не играть она просто не умела. Как, впрочем, и все мы.
— О боги, Эван… — вздохнула она, и мне вдруг стало стыдно. Я отер рукавом капающую в глаз кровь и выдавил улыбку.
— Привет, радость моя. Ты, я вижу, в порядке.
— Жойен, открой дверцу.
Кучер покосился на меня с крайним подозрением, но соскочил с козел и подчинился. Я подковылял к карете и глазам своим не поверил, когда сиятельная леди пододвинулась и кивком указала мне на скамеечку рядом с собой.
— Забирайся.
— Я тебе всю карету запачкаю.
— Ох, Эван, помолчал бы ты лучше.
Очень странно было слышать это от нее. А может, и нет. Теперь уже — нет.
Я сел, и кучер захлопнул дверцу.
— Жойен, домой, — сказала Паулина.
…— Запредельный, да что же с тобой вечно происходит?
Я только пожал плечами — во-первых, рот у меня в этот момент был занят активным пережевыванием индюшачьего мяса, вкуснее которого я, кажется, в жизни ничего не ел, а во-вторых, ответить мне было нечего. Паулина сидела напротив, рассеянно наблюдая за моими свинскими манерами и теребя в руках веер. Шелковый, и никаких перьев заживо оскальпированных цапель. И то хорошо.
— Почему ты один? И почему… здесь?
— Хотелось бы у тебя спросить то же самое, — выждав, пока мясо покинет мой рот и устремится к