единственным из вассалов короля, сохранивших нам безоговорочную верность. Вы обсуждали, не беременна ли я от него, ибо если так, то это неоспоримо доказало бы мою вину перед вами, перед Францией, перед моим сыном и пред Господом Богом. Вы обсуждали также способ, коим могли бы убедиться в этом раз навсегда. Так или нет?
— Раз уж ваше величество изволит ставить вопрос ребром, — откашлялся граф Тулузский, — то… Да, некое подобие сего мы нынче обсуждали.
— Избавив ваше величество от необходимости присутствовать при столь… столь малоприятной для вашего величества беседе, — поспешно поддакнул епископ Шалонский, и Бланка холодно посмотрела на него в упор.
— Благодарю вас за заботу о моих чувствах, мессиры. А теперь скажите: состоялось ли голосование? Было ли принято вами решение о тех мерах, что надлежит принять, дабы увериться, согрешила ли королева Франции?
Голос ее бил, как хлыст, и резал, как стекло. Потянуло откуда-то сквозняком, и пламя факелов, чадивших вдоль стен, тревожно задергалось и заметалось, будто желая бежать. Быть может, некоторые из присутствующих испытывали чувства, сравнимые с этим.
Королева ждала ответа, и его дал ей Фердинанд Фландрский, единственный, кто не встал при ее появлении — не из неуважения, а по немощи.
— Нет, мадам, — проскрежетал он из глубин своего кресла. — Когда вы вошли, мы собрались принять решение, но покамест оно не принято.
Сир Амори неотрывно следил за Бланкой в последние минуты, казавшиеся ему невыразимо долгими. И почудилось ему в этот миг, что при словах герцога Фердинанда испытала она в равной степени и радость победительницы, и горе мученицы, собравшейся взойти на крест.
— Не решили? Что ж! Хорошо, — сказала Бланка Кастильская, поднимая еще выше свою гордую голову. — Тогда избавлю вас от этой тяготы и дам вам сама то, что столь жаждете вы узнать. Смотрите все, и пусть никто не говорит, что я беременна.
С этими словами она вскинула руку в горловине и разомкнула тяжелую серебряную пряжку. Плащ, зашелестев, тяжело упал к ногам ее, и тогда семеро мужей из высшей французской знати увидели, что под плащом у королевы Бланки Кастильской нет ничего, кроме нижней сорочки. Епископ Шалонский вскрикнул от ужаса, так, словно увидел дьявола во плоти, а епископ Бове перекрестился и забормотал «Anima Christi». Остальные пэры лишь в молчаливом изумлении глядели на полуобнаженную женщину, внезапно явившую их взглядам свое молодое еще, крепкое, прекрасное тело, плавно, однако совсем недвусмысленно очерченное мягкими складками сорочки.
Сир Амори прикрыл глаза, чувствуя, что свет факелов вдруг стал для них слишком резок. Остальные последовали его примеру, отводя взор — кто пристыженно, кто в негодовании. Лишь юный оболтус де Сансерр да бестолочь Филипп Булонский беззастенчиво пялились на королеву, представшую пред ними в виде столь откровенном, в каком не всегда представали собственные их супруги. Герцог Фердинанд тоже смотрел на Бланку, сощурившись, и, пожалуй, его единственного, в силу преклонных лет, нельзя было упрекнуть в греховной мысли, шевельнувшейся где-то в самой глубине у всех прочих.
Но и прочие, даже не глядя в упор, сознавали очевидное, так же, как сознавали его открыто смотревшие. Тридцативосьмилетняя королева Франции имела стройное и гибкое тело юной женщины, и она совершенно очевидно, непреложно и несомненно не была в тяжести.
Сознание этого выдернуло сира Амори из пьяного тумана, в который швырнул его немыслимый поступок французской королевы. И в следующий же миг тоскливая неуверенность, терзавшая его последние месяцы, сменилась чистым, радостным и бурным восторгом. О да! Господь услышал его молитвы и не покинул все-таки Францию. Кто-то должен был решиться, кто-то должен был совершить поступок — и совершила его она, она! Пока они здесь решали, как опозорить ее, размениваясь на низкие намерения и гнусные речи, — пока они говорили, она сделала, пока они заносили руку, она ударила; словно змея, внезапно метнувшаяся из под камня, на котором задремал разомлевший от полуденного солнца змеелов. Она, эта женщина, которую сир Амори за всю свою последующую жизнь даже в мыслях ни разу не называл слабой, она была сильна, она была смела и она была — самое главное — решительно невиновна. Прилюдно раздевшись пред своими хулителями, Бланка повторила обряд, совершаемый монахинями, буде те подвергались схожим обвинениям, — обряд едва не священный, близкий к таинству, даром что проходивший всегда публично. Виновная побоялась бы гнева Господнего, который поразил бы ее на месте, если б она лгала. Ибо такое шокирующее бесстыдство может себе позволить лишь безупречно целомудренная женщина.
С мыслью этой Амори де Монфор сошел со своего места и под взглядами пэров приблизился к королеве Бланке. Затем поднял с пола сброшенный ею плащ и накинул его на плечи ей, запахнув на груди, тщательно проследив за тем, чтобы не коснуться тела ее даже кончиком пальца.
А потом опустился пред ней на колено и преклонил голову, ощущая покой и радость, каких не знал уже много лет.
Он наконец-то выбрал.
«Победила. Победила». Это слово звенело у Бланки в ушах, гудело, словно дюжина колоколов собора Парижской Богоматери, так что она не слышала голосов, обращенных к ней. Она стояла, опустив глаза на склоненную голову сира Амори де Монфора и едва чувствуя плащ, наброшенный им на ее плечи. Когда она шла сюда темными переходами пустого дворца, плащ давил на нее гранитной плитой, неподъемной тяжестью сгибал ей спину, пряжка врезалась в горло и жгла, словно клещи палача. Сейчас же Бланка почти не чувствовала окутавшую ее ткань; она словно все еще стояла пред этими людьми полураздетой, ощущая себя при том так, как, должно быть, ощущала Ева в Эдемском саду в те золотые дни, когда не вкусила еще плод запретного познания. Бланка отличалась от нее, ибо знала теперь уже слишком много, но так же, как первая сотворенная Богом женщина, не чувствовала стыда — ни пред Богом, ни пред мужчиной.
Де Монфор все еще стоял на коленях, когда Бланка развернулась и вышла из зала совета прочь, не проронив больше ни слова, со столь же высоко поднятой головой, как и вошла. Только теперь голова у нее шла кругом — ее пьянило, кружило чувство, которое было слаще всего, что знала Бланка в своей жизни: чувство победы. Его испытала она, взяв в руки грамоту своего почившего супруга Людовика, коей он оставлял ей опеку над сыном и регентство; это чувство переполняло ее, когда рука об руку с коронованным сыном она вступила в Париж; но ныне, когда шла она, полуголая, холодными, продуваемыми сквозняком коридорами дворца Ситэ, оно, это чувство, стало таким сильным, что земля плыла у Бланки под ногами и темнело в глазах. Ни одной мысли не было у нее в голове, кроме огромного и могучего «ПОБЕДИЛА», когда она спустилась широкой парадной лестницей вниз, прошла мимо стражей и вышла во двор, где свежий майский ветер ласковой волной обдал ее пылающее лицо.
«Покраснела ли я там, в зале, и если да, то заметил ли кто?» — подумала Бланка, и тут же решила, что это не имеет значения. Она видела их лица; и сир Амори — о, сир Амори… Сира Амори она боялась там, пожалуй, больше всех. Он был самым молодым из мужчин, собравшихся сегодня ее судить, — не считая юного дурака де Сансерра да тихого племянника герцога Фландрского, но они не было пэрами, потому ее не занимали. Остальные пребывали уж в тех летах, что способны были понять истинную причину ее поступка; но в Монфоре она уверена не была, тем более что до сих пор не знала, на чьей он стороне. Он был храбрый воин и очень осторожный политик, всегда оттягивавший принятие решения до последнего. Когда он встал и шагнул к ней, его лицо не выражало ничего, и в первый миг Бланка подумала — хоть это и было совершенно немыслимо, зная нрав де Монфора, — что сейчас он ударит ее по лицу, как продажную женщину. Она сама не знала, отчего ей так почудилось; но когда он накинул ей на плечи плащ и преклонил колени — вот тогда, именно тогда Бланка поняла, что поступила верно. До самого этого мгновения она не могла быть в том уверена.
Дю Плесси ждала ее в карете, стоявшей у ворот. Когда Бланка села в карету, Жанна вскинула на нее опухшие от слез глаза, огромные и потемневшие в испуге и горе. Королева ободряюще улыбнулась ей и накрыла ладонью ее маленькую руку, почувствовав, как та вздрогнула и сжалась в кулачок. Бедняжка Жанна, нелегко быть наперсницей в самых тайных и самых безумных интригах отчаянной Кастильянки. — О мадам, — простонала дю Плесси, и больше не сказала ничего — все слова были сказаны и все слезы выплаканы, когда она помогала Бланке раздеваться этим утром, а потом закрепляла у нее на шее пряжку плаща. Бланка сжала ей руку чуть крепче и внимательно посмотрела в глаза. Она могла бы сказать Жанне,