глубокой ночи Бланка Кастильская просидела тогда со своим сыном, уверяя его, что не поздно одуматься и не распалять конфликт еще больше. Людовик же задал ей только один вопрос: полагает ли она, что епископ лучше него, Людовика, справился бы с постигшей город бедой? Бланка ответила честно, так, как отвечала всегда. И после этого ничто уже не имело значения, никакие ее уверения и увещевания не подействовали на него. Он был ее сын, и он решил твердо.
— Вы сами не верите в свои слова, матушка, — заявил он. — Если б верили, я бы немедленно вас послушал. Но в вас говорит страх и привычка приравнивать слово прелата к слову Господнему. Но спор с церковником не равен спору с Богом. Ибо если бы Господу нашему угодно было оставить Бове так, как сделал это мессир де Нантейль, то не направил бы Господь сюда меня и не дал бы мне помешать тому, что здесь творилось.
И против этого ей вправду нечего было ему возразить.
Еще три дня шел суд, еще три дня длилось прилюдно попрание власти епископа де Нантейля, который все эти три дня сидел подле короля, как вор у позорного столба, и скрежетал зубами, выслушивая приговоры, на которые Людовик был в те дни так же щедр, как и на подаяния. Король роздал двести ливров из собственного кошелька беднейшим из погорельцев и заставил лиц из своей свиты раздать столько же. Наконец суд кончился, а с ним и королевский постой (все четыре дня мысленно проклинаемый епископом Бове в горячих молитвах). Настало время возвращаться в Париж, и тут Людовик внезапно заявил, что, поскольку это посещение было исключительным, а польза, оказанная его величеством городу, — очевидной, то нынешнее право постоя будет стоить епископу Бове не сто ливров, как обычно, а восемьсот.
И будь в Людовике Девятом хоть самая тень злопамятности и склонности к мести, Бланка была бы уверена, что так епископ Бове расплачивается за ненавидящие взгляды, которые все эти четыре дня неустанно метал то в нее, то в самого короля.
Епископ был так шокирован требованием, что в первый миг даже не стал возражать и возмущаться грабительскому размеру суммы, а лишь попросил отсрочки. В ответ на это Людовик сказал: «Что ж, хорошо», вслед за чем потребовал перо, чернила и секретаря и в присутствии одуревшего де Нантейля издал указ, лишающий епископа Бове всей светской власти, арестовывающий его имущество и изымающий из этого имущества восемьсот ливров золотом, с указанием распродать остальное на главной площади города за бесценок. Этот указ Людовик скрепил королевской печатью, которую в походах всегда носил при себе, и, продемонстрировав де Нантейлю бумагу с указом, повелел немедленно покинуть замок, более не принадлежащий ему.
— Кесарю кесарево, Божие Богу, ваше преосвященство, — сухо напутствовал епископа мальчик, еще несколько дней назад беспечно евший за его столом речных окуньков. Епископ, слегка спотыкаясь и путаясь в полах парадной рясы, которую он не успел снять после суда, вышел прочь.
И только там, за дверью, в коридоре, принялся кричать и вопить, что он этого так не оставит.
— Луи, что вы делаете? — спросила Бланка, когда вопли отдалились и наконец стихли — стража короля Людовика свое дело знала.
— Знаю, что, матушка, — ответил тот спокойно и улыбнулся ей своей мягкой, застенчивой даже улыбкой.
Тем вечером весь Бове праздновал изгнание епископа, распивая вино из его погребов — оно первым было отправлено для грошовой распродажи на главную площадь. Бланка сидела у окна, слушая летящие из города песни и хмельные возгласы — люди словно уже забыли о казнях и, опьяненные щедростью короля и новой, невиданной ими доселе свободой (хоть и не та это была свобода, что позволяла жечь и грабить), пели ему осанну и призывали Господа благословить короля Людовика. Это ли замышлял Луи? Нет; не было нужды ему покупать подобной ценой их любовь, ведь они любили его и так. Но зачем тогда он пошел на такой риск, ведь теперь де Нантейль наверняка пожалуется архиепископу Реймскому, а то и самому Папе? Ссора с церковью — злейшая и опаснейшая из ссор, так к чему она Луи теперь, когда дела в королевстве только-только стали налаживаться?…
Закончив свое пребывание в Бове назначением нового временного мэра из числа горожан, не запятнавших себя во время мятежа, Людовик со свитой наконец отбыл в Париж. Там их уже ждало официальное послание от епископа Бове, гордо удалившегося в изгнание в Булонь и оттуда наложившего на Бовези интердикт, то есть епископский указ, приостановивший отправление церковных служб во всей области. Это было почти равносильно преданию анафеме, которая, впрочем, оставалась в юрисдикции Папы. Но епископ в своем послании королю мстительно уверял, что и анафема не за горами — дескать, он уже написал его святейшеству и в подробностях изложил все обстоятельства своеволия, творимого королем Франции. Ах, если б видел сии беззакония его достославный дед Филипп Август, в каком горе, в каком гневе возопил бы он, и так далее, и тому подобное — словом, изгнание если и подорвало дух мессира де Нантейля, то его многословия нисколько не уменьшило.
Луи обеспокоился этим посланием меньше, чем ожидала Бланка. Он улыбнулся слегка, когда ему зачитали интердикт и прилагавшееся письмо епископа, и пожал плечами.
— Скверно, что добрые бовезийцы останутся без службы Божьей на какой-то срок, — только и сказал он. — Но ничего не поделаешь. Придется подождать.
Бланка спросила, чего именно он собирается ждать, если только не отлучения от церкви. На что Луи ответил:
— Если делать это, то делать сейчас, матушка. И довольно о том.
Нота протеста от Папы — а также от множества французских прелатов — не заставила себя ждать. В первом своем послании к королю Людовику Григорий Девятый призывал его одуматься, напоминал о том, что прежде юный монарх никогда не проявлял неуважения к святой матери Церкви, что не должно владыке великой державы идти на поводу у юношеского тщеславия, что власть дана Господом нашим людям на земле для того, чтоб чтить церковь, а не попирать ее, и так далее, еще девятнадцать страниц в том же духе.
Луи ответил на это скорбное и укоряющее послание кратко и просто: что никакого неуважения к епископу Бове он не проявлял, а лишь навел порядок в городе, где творился мятеж, с которым сам епископ не мог или не пожелал вовремя справиться. Из этого, заключал Людовик в своем письме Папе, следует, что давно пора отделить духовную власть епископов от светской, ибо коль скоро Господь поставил каждого на свое место, то надлежит, стало быть, каждому своим делом и заниматься. Письмо было написано на французском, а не на латыни, как предписывал этикет, — этим Луи подчеркивал, что является безусловно и бесспорно светским лицом и только в таком качестве и выступил, заслуженно притеснив Милона де Нантейля как светское лицо, но никоим образом не потеснив его как лицо духовное. Ибо так надлежит королю.
Бланка слушала, как он надиктовывает это письмо, сидя в углу королевского кабинета в Лувре, и думала, что вот он, тот король, которого она должна была взрастить и взрастила. Когда Луи попросил ее подписать это письмо и приложить к нему свою печать королевы-регентши, она сделала это. Но прежде взяла в ладони белокурую голову своего сына и поцеловала его в лоб, сказав: «Я люблю вас, Луи». И он ответил ей: «А я люблю вас, матушка, вы же знаете».
Конечно, они рисковали, но когда Бланка Кастильская уклонялась от риска? Луи был ее сын и рисковать не боялся тоже. Письмо его, поразительное в своей прямодушной простоте, вызвало длинную паузу, после которой последовала настоящая война, ведшаяся не на поле брани, а на белых бумажных листах. Все прелаты Франции были на стороне Бове. Даже архиепископ Реймский, всегда поддерживавший Бланку и Людовика, на сей раз резко осудил их и выступил посредником между ними и Святым престолом в те месяцы, что длились переговоры. Папа был гневлив, сварлив и резок; Людовик был неизменно учтив и непоколебим. Даже угроза отлучения от церкви не вынудила его пойти на попятную. Он твердо стоял на том, что действия его в Бове были совершенно законны и что суд епископов не может и не должен стоять выше королевского суда, ибо лишь на авторитете королевского суда зиждется светская власть.
Бланка с замиранием сердца следила за этой войной; вскоре, однако, она вошла в раж, и следующие письма в Рим они с Людовиком сочиняли вместе. Бланка была и в смятении, и в восторге от упорства Луи, от его бесстрашия и оттого, что он делал это — в том она не сомневалась — и ради нее тоже. Но лучше всего, прекрасней всего было то, что, мстя за свою мать, Луи сочетал это с заботой о благе всего своего государства. Ибо он был прав, трижды прав, ограничив власть епископа, и этим единственным ярким примером дав повод задуматься всем прелатам, давно уже злоупотреблявшим своей властью на вверенных