им землях королевского домена. Людовик оказался первым из французских королей, кому достало смелости заговорить об этом вслух.
В конце концов поток гневных писем из Рима стал иссякать. Видя упорство короля Людовика и королевы Бланки, но паче того, — видя решительную силу, с которой они наводили порядок в своем королевстве за недолгое время их правления, Григорий Девятый раздумал ссориться с ними. Он был уже очень стар, годы его рвения и непреклонности остались позади. Предать анафеме короля значило бы вычеркнуть с карт Европы одну из самых крупных и могущественных держав. Бог знает, чем могло бы это обернуться, ведь иные короли в отчаянии страшны больше, чем в гневе. Людовик Девятый был юный король, слишком, по мнению Рима, подпавший под влияние своей непредсказуемой матери. Нельзя было предугадать наверняка, как он себя поведет, оказавшись загнанным в угол. Луи рискнул, Папа же рисковать не решился.
Несколько месяцев спустя письма из Рима приходить перестали.
Получив из Реймса послание, в котором архиепископ любезно осведомлялся о здоровье его величества и королевы регентши, а также посылал им свое благословение, Бланка пришла к Луи — он сидел в своем кабинете и разбирал бумаги, — и, обняв его голову, постояла так немного, грея губы в его шелковистых прядях. Был уже конец октября, близилась годовщина коронации Людовика, и на днях в Париже выпал снег, укрывший мостовые тонкой серебряной коркой.
— Спасибо вам, сын мой, — сказала Бланка, не отрывая лица от его волос. — Спасибо, что отстояли честь вашей матери. — Он беспокойно шевельнулся под ее руками, и она, улыбнувшись ему в волосы, добавила шепотом: — Спасибо вам и за то, что не понимаете, о чем я теперь говорю.
Потом поцеловала его еще раз в темя и ушла, так и не услышав от него ни единого слова в ответ.
В конце ноября в Фонтенбло повелением королевы-регентши был устроен пир — в честь празднования пятилетия коронации ее сына Людовика.
В ночь перед этим пиром Бланке приснился сон, самый яркий и странный из тех, что снились ей в последние годы.
Она будто бы стояла в зале советов дворца Ситэ, снова — в одной сорочке, только не было теперь на плечах ее спасительного плаща. Ноги ее были босы, мраморные плиты пола леденили ступни, а волосы оказались распущены по плечам, словно в первую брачную ночь, и спускались до бедер. В первый миг, осознав себя, Бланка испытала страх, граничащий с ужасом, но он тут же унялся, когда она поняла, что пэров в зале на этот раз нет. Она стояла перед пустым столом одна и пыталась понять, зачем явилась сюда снова, и зачем — так, но, как это часто бывает во сне, не сумела довести мысль до конца. А тем временем босые ноги ее согрелись, словно где-то совсем рядом полыхал огромный камин, хотя нигде не виднелось огня. Но камни под ногами ее нагрелись, и жар струился от пальцев к икрам, по бедрам, и выше — туда, где вдруг дрогнуло и томительно, глухо заныло лоно ее, более пяти лет уже не знавшее мужских ласк. Чувство было мучительным и греховным, но сладким, прочти забытым и заново узнаваемым ею теперь. Она застонала во сне, шевельнула руками, сама не зная, что пытается сделать, и поняла, что кто-то держит ее запястье. Рука была сильной и теплой, надежной, дарящей покой — но Бланка, ощутив ее, содрогнулась всем телом, снедаемая жгучим и страшным стыдом. Ибо то сладкое чувство в бедрах и между ними не ушло, оно осталось и разгоралось сильнее, и плиты пола все накалялись, так, что теперь обжигали ее босые ступни. Все было вместе: боль от ожога, запретная сладость, холод ветра, пронзающего незащищенную спину, теплая сила на левом запястье, удерживающая ее, — Бланка не знала, во благо ли ей самой или во зло. Она стонала и металась во сне, пот струился по ее вискам, ныряя в волосы, разметавшиеся по подушке, и Жанна Плесси, спавшая в уголке, проснулась и, приподнявшись на локте, тревожно всматривалась в свою госпожу, не решаясь, однако, ее разбудить. И Бланка продолжала спать, приплясывая на адской сковороде, уже без сорочки, и волосы ее не до бедер были теперь — до пят, и становились все длиннее, пока чьи-то умелые пальцы ласкали ее там, куда ни одному существу на земле после смерти ее мужа не было хода. А другая рука, та, на запястье, держала ее все так же крепко, не больно, но сильно, пока она падала и кричала, повиснувшая над пропастью и удерживаемая над ревущей бездной огня и желания лишь этой сильной надежной рукой…
Бланка наконец проснулась и с криком вскинулась в постели, обезумевшим взглядом глядя во тьму. Встретив во мраке испуганно поблескивавшие глаза мадам дю Плесси, она резко откинулась назад на подушки, пытаясь выровнять дыхание. Что-то стучало в ее висках, отголосок слов, услышанных ею на самой границе сна. То были слова, сказанные человеком, державшим ее над пропастью, державшим крепко, а она извивалась в его железной хватке и задыхалась от ужаса и наслаждения, не зная, хочет ли освободиться от этой руки или молить ее о спасении. И когда она подумала об этом, сказанные тем человеком слова всплыли в ее памяти и озарили ее помрачившийся разум ослепительно яркой вспышкой.
«Матушка, да в самом ли деле вы были невинны?»
Вот что спросил ее сын, и она испугалась своей невозможности ответить ему, испугалась так, что очнулась от сна, вся в поту, и в слезах, и в соках, выступивших на разгоряченном лоне.
До рассвета она не спала, лишь слушала успокоившееся дыхание Жанны. А утром встала и вновь была Бланкой Кастильской, королевой Франции, матерью Людовика Девятого, и ни одной тени и ни одной складки не прибавилось в лице ее за эту бессонную ночь. То был день ее триумфа, день, когда она окончательно подводила черту под давнишней враждой с теми, кто оспаривал ее право на власть; день, когда королева Бланка призывала своих врагов к себе и прощала их с безграничной милостью победителя. Но все-таки перед тем, как отправиться в Фонтенбло, она зашла в комнату своего младшего сына, пятилетнего Шарло, и немного посидела с ним, играя и рассказывая ему старые кастильские сказки, в которых страсти было больше, чем мудрости и доброты. Шарло слушал, широко распахнув ярко-голубые глазенки (он рос на диво красивым мальчиком, и смотреть на него было в радость), приоткрыв пухлые губки, глядя на мать с восторженным, изумленным обожанием — взгляд, которым дети дарят матерей лишь до той поры, пока не вырастут. Бланка несколько раз возвращалась с порога и целовала его снова и снова, прежде чем уйти. У нее были еще другие дети, и с каждым из них она была немного не такой матерью, как со всеми другими. Нынче был день, когда она была матерью для Людовика больше, чем для всех остальных.
Пир в Фонтенбло поражал и даже смущал размахом и роскошью. Бланка не пожалела средств, и Луи, видя, как хочется ей устроить этот праздник, не стал ворчать, по обыкновению своему, как делал всегда, осуждая излишнюю расточительность такого рода. Десятки столов, тянувшихся из королевской залы через весь Лувр аж до самого двора — так, что на дальнем конце за одним столом с королем мог присесть каждый, проходящий мимо дворца по улице в ненастный осенний вечер. Десяток перемен блюд, мед и вино — разливной рекой, и гости — о, самым главным и самым изысканным яством на пиру королевы Бланки были ее гости, ее недавние недруги, любезно приглашенные ею в тот день и не посмевшие отказаться. Они, те, кто презрели коронацию ее сына в Реймсе пять лет назад, те, кто смеялись над ней едва не в глаза и бились об заклад, как долго продержится на Кастильянке ее корона, — все они были нынче здесь, отвешивали поклоны, приносили дорогие подарки, заверяли величайшее почтение и неукоснительную преданность ее сыну и ей. Все были здесь — даже Пьер Моклерк, с трудом находивший баранье бедрышко в собственном блюде, но все еще заносчивый и спесивый; даже Филипп Строптивый, бывший сегодня смиренней ягненка; даже епископ Бове, приглашенный Людовиком лично в качестве примирительного жеста, коий мессир де Нантейль не посмел отвергнуть, потому что его авантюра с подзуживанием Папы провалилась, и теперь надеяться он мог лишь на примирение с Людовиком и возвращение хотя бы части своих привилегий. Граф Тулузский, Пьер де Дре, посланник короля английского — все, все исконные и непримиримые враги Бланки явились на ее праздник и наперебой поздравляли ее с победой, с тем, что она их всех одолела.
Если б не сон, если б не странный этот сон, поразивший ее аккурат в ту самую ночь и посеявший странную стыдливую тревогу в ее душе, как бы счастлива она была.
Луи не любил празднества и гулянья, и невоздержанности тоже не любил, поэтому подобные пиры были при его дворе большой редкостью, а оттого каждый старался урвать от них как можно больше. Кончилось засветло, когда уже даже слуги были изрядно хмельны, а музыканты устали играть и засыпали на ходу; что же до гостей, то многие из них уснули прямо на столах, тогда как другие продолжали шумно веселиться. Луи ушел к себе, милостиво позволив гостям пировать без него, и Бланка удалилась с ним, как делала всегда — она и ее венценосный сын вместе являлись и вместе уходили, был ли то пир, зал для аудиенций или поле брани.