тут же отвернулся, надвинув на лоб свою дырявую шляпу, не желая связываться с благородными господами.
— Идем, Мишель, — сказала я.
Отец Реми, кажется, ничуть не огорчился, что я никак не отметила его речь, пламенную, словно готика, он резвым шагом двинулся вперед.
Внутри нас обняла прохладная тишина. Жаль, что солнца сегодня так мало, подумала я: наверняка окно-роза светится, словно россыпь драгоценных камней, когда светило кидает в него свои лучи. Но и без сверкания витражей тут было на что посмотреть. Возносились к потолку ажурные лестницы, вырезанные столь тонко, что казались сделанными из гигантских кружев. На амвоне переплетались узоры. Вся конструкция будто летела ввысь: белокаменный огонь, подхваченный шаловливым ветром.
— Чувствуете ли вы себя внутри костра? — пробормотал отец Реми.
Он направился вперед; я осенила себя крестным знамением, сделала знак Мишелю, чтобы он повторил. Это мой брат делать умеет.
В церкви было безлюдно. Отец Реми снял шляпу и расстегнул плащ, аккуратно положил их на скамью и преклонил колени перед алтарем. В своем тесном облачении он показался мне еще более худым, спина — еще более костлявой, как у речной рыбы в голодный год; полы сутаны расплескались вокруг него, словно черная лужа. Я не стала мешать его молитве. Мы с Мишелем прошлись вдоль стен, и брат совсем притих, как будто тоже говорил с Богом, только внутри себя.
Я усадила Мишеля на одной из скамеек с резными спинками, сама устроилась рядом, обняв его. Отец Реми все молился, и я закрыла глаза, вдыхая сыроватый просторный запах церкви, поглаживая кончиками пальцев бархатный рукав камзола Мишеля.
В Господа я верю крепко; хотя, может быть, не так, как учат клирики. Мне всегда казалось, что Господь гораздо больше того, что люди когда-либо осмеливались и осмелятся сказать о Нем. А потому я никогда не беспокоилась о том, поймет ли Он меня: тот Бог, что живет и струится вокруг, понимает абсолютно все. Все мои страхи, мою любовь и особенно — мою ненависть, не имевшую ничего общего ни со смирением, ни с боязнью совершить грех. Я верю, что мой Бог знает, какой огонь горит во мне, и как сильно я люблю Его, и что я должна сделать. Он поможет мне.
Не знаю, сколько мы так просидели, но очнулась я, от прикосновения к руке. Отец Реми стоял надо мной, словно согнутое ветром печальное дерево, и лицо его тонуло в сумерках.
— Вы помолились? — спросила я.
— Да, а вы? Вижу, что да. — Он снова был в плаще и шляпе и протягивал мне руку в грубой перчатке. — Похоже, вы устали, а маленький Мишель так почти спит.
— Вы его не знаете, — усмехнулась я. — Стоит нам снова оказаться на улице, как он оживет. Он может гулять очень долго.
— Кажется, вы это проверяли, дочь моя?
— Неоднократно.
— И настаиваете на том, чтобы вернуться домой пешком?
— Настаиваю.
— Что ж, — сказал он, не выказывая недовольства, — тогда нам следует поспешить. Скоро стемнеет.
Мы вышли на ступени, оставив позади застывшую прохладу церкви. Смеркалось. По улицам плыли золотые огни: горожане зажигали фонари, чтобы при ходьбе внимательно смотреть под ноги. Отец Реми еще раз спросил, не хочу ли я нанять экипаж, я вновь отказалась: мы с Мишелем, бывало, и позже возвращались домой. Тогда священник покинул нас на пару минут, а вернулся с ржавым фонарем, внутри которого обитал теплый и уверенный огонек.
— Сторговал у какого-то бродяги, — объяснил отец Реми.
Мишель пришел в восторг от фонаря и все пытался дотянуться, чтобы поймать золотую бабочку.
Мы шли медленнее, чем раньше. Розовые отсветы заката в вышине гасли, облака, отороченные пурпуром, тускнели. Цвет парижских сумерек осенью и ранней весной — цвет побледневшей золы в старом очаге. Бесполезно ворошить ее палкой, пламя не возвратится. Утром придет служанка, бросит щепу, сухие ветви и запалит огонь. Пока же можно молча смотреть на почерневшие от копоти камни ночи.
Я сжимала руку Мишеля, и мне казалось, что мы путешествуем по стране теней, подхваченные их немыслимым хороводом, затянутые в волшебную реку. Из полумрака выплывают лица — молодые и старые, бородатые и чисто выбритые, веселые и равнодушные, — все они возникают на мгновение рядом, чтобы навсегда кануть в ночь. А наш проводник, несущий фонарь в руке, охраняет нас от зла, чтобы мы могли спуститься и выйти на землю снова, забрав то, что нам так нужно. Он — Гермес, что ведет нас в царство Аида, и все глубже, все дальше, и уже слышно, как стонет река… Но ведь он вывел оттуда Персефону?
Отец Реми обернулся, и наваждение сразу же исчезло.
— Дочь моя, вы говорили, что можно пройти более коротким путем?
— Боюсь, вам он не понравится, — объяснила я. После совместного похода в Сен-Этьен-дю-Мон мне оказалось легче разговаривать со священником. — Я хожу там только днем, когда много людей вокруг.
— Но ведь еще не поздно, и я с вами, — сказал отец Реми со слабой улыбкой. — Я крепкий деревенский парень, а если что случится, огрею нечестивца словом Божьим.
Я засмеялась. Это невероятно, но я засмеялась.
— Вы по-прежнему не желаете нанимать экипаж? Нет? Тогда покажите мне, где сворачивать.
— Через два переулка, налево.
Он кивнул и снова зашагал чуть впереди. Мы с Мишелем, заворожено следившим за людьми вокруг, поспешили следом.
Не знаю, что вдруг на меня нашло, только улыбка до сих пор стыла на губах, словно мартовская новорожденная луна. Редко кому удавалось заставить меня смеяться — вот так, когда я не жду и не готовлюсь к тому, что сейчас придется вежливым смехом ответить на шутку или нужно развеселить брата. Теперь я сомневалась, что отец Реми наполнен лишь молитвами; каждый его следующий небольшой шаг, каждое новое слово выдавали в нем человека если не глубокого, то уж, во всяком случае, не пустого. Не знаю, терзают ли его страсти, или же он сумел избавиться от них, а его скольжение по словам — результат обретенной душевной безмятежности; но то, как он говорил о церкви и религии, как пошутил со сдержанным уважением, как спокойно смотрел на Мишеля, немного примирило меня с присутствием отца де Шато в доме. Не думаю, что нам будет о чем поговорить по-настоящему; возможно, я хотя бы перестану ему дерзить.
Все равно нам недолго поддерживать общение: скоро я покину дом де Солари.
Задумавшись, я не заметила, как мы миновали оживленные перекрестки! Теперь мы шли по узкой, вьющейся, словно веревка, улице, где уже было почти безлюдно, не встречались стражники, а дома стояли так близко Друг к другу, словно хотели слиться в объятиях. Верхние этажи выдавались над нижними, стремясь заполнить все доступное им пространство, но я знала, что они никогда не сольются и полоска темного неба так и застрянет между ними.
Наши шаги гулко отдавались здесь, под ногами иногда хлюпала грязь — хорошо, что давно не случалось сильных дождей, иначе здесь было бы не пройти. Отец Реми молчал, Мишель топал уверенно, бормоча что-то себе под нос, и я расслабилась. До дома было совсем недалеко.
Нас догнали там, где ручей улицы выливался, словно в озеро, в маленькую площадь; дома толпились здесь менее кучно, скучал полузаброшенный трактир, чья вывеска с неразличимым рисунком скрипела на ветру. Трое вышли нам навстречу, а двое оказались за спиной. Круг от фонаря лежал на грязных камнях; он качнулся и замер, когда отец Реми остановился.
— А ну-ка, кто это у нас здесь?
Даже на некотором расстоянии от них разило прогорклым маслом, дешевым вином и рыбой, грязными тряпками, немытым телом. Я не видела их отчетливо, только тени, скользящие в полутьме. Луна еще не поднялась, и маленькую площадь нежно окутывала темнота.
Что делать? Звать стражу? Она не услышит. Уповать на милосердие местных жителей? В Париже не модно быть милосердными. Я горько раскаивалась в том, что поддалась на бодрую скороговорку отца Реми и позволила ему идти здесь. Мы сокращали путь домой, но не сократили ли при этом жизни? Я прижала к себе Мишеля, который, конечно, ничего не понял.
Отец Реми стоял, словно статуя. Эту его неподвижность я уже знала. Вряд ли он сдвинется с места,