Тот же тип мировосприятия отчетливо обнаруживается в теории естественного права-главном направлении этико-правового мышления времени. Людям от природы присущи страсти, учил Спиноза, сталкивающие их друг с другом и
Вряд ли можно отделить это мироощущение и от политической практики эпохи — от бесконечных комбинаций, перегруппировок и войн между составлявшими Европу небольшими, тянущими каждое в свою сторону государствами и от стремления политических мыслителей найти силу, которая могла бы гармонизовать этот хаос. XVII век есть классическая пора трактатов о мире, от Декарта до Гуго Греция. 'Корпускулярная философия', как можно было бы обозначить на языке времени совокупность этих воззрений, была не просто общим принципом художественного и теоретического мышления; она была и массовым мироощущением. 'Робинзон Крузо' Дефо — рассказ об изолированном человеке-атоме, своей энергией воссоздающем вокруг себя свой мир, или монадология Лейбница — учение о заполняющих жизнь
Другой пример. В последней трети прошлого века складывается и быстро приобретает универсальный характер представление, согласно которому мир состоит не только из предметов, людей, фактов, атомов, вообще не только дискретен, но может быть более глубоко и адекватно описан как своеобразное поле напряжения, что самое важное и интересное в нем — не событие или предмет, вообще не замкнутая единичность, а заполняющая пространство между ними, их связывающая и приводящая в движение среда, которая ощущается теперь не как пустота, а как энергия, поле, свет, воля, настроение. Представление это обнаруживается в основе столь далеких друг от друга явлений, как импрессионизм в живописи или поэзии и Максвеллова теория поля, драматургия Ибсена или Чехова и приобретение богатством дематериализованных финансовых форм.
Такие представления не исчерпываются своей логической структурой и носят в большей или меньшей степени образный характер. Они близки в этом смысле тому, что в языкознании называется внутренней формой, — образу, лежащему в основе значения слова, ясно воспринимающемуся в своем единстве, но плохо поддающемуся логическому анализу. Так, слова 'расторгать', 'восторг' и 'терзать' имеют общую внутреннюю форму, которая строится на сильно окрашенном эмоционально и трудноопределимом ощущении разъединения, слома, разрыва с непосредственно существующим. Разобранные представления в области культуры можно, по-видимому, по аналогии обозначать как ее внутренние формы[194].
Механизм формирования и передачи таких внутренних форм совершенно неясен. Очевидно, что объяснять их совпадение в разных областях науки или искусства как осознанное заимствование нельзя. Полибий едва ли задумывался над тем, обладает ли философски-историческим смыслом декор на его ложе, Дефо не читал Спинозу, Верлен не размышлял над Максвелловой теорией поля. Если такое знакомство и имело место — Расин, по всему судя, знал работы Декарта, — все же нет оснований думать, что художник или ученый мог воспринять его как имеющее отношение к его творчеству. Вряд ли можно также, не впадая в крайнюю вульгарность, видеть во внутренней форме культуры прямое отражение экономических процессов и полагать, будто монадология Лейбница порождена без дальнейших околичностей развитием конкуренции в торговле и промышленности. Дело обстоит гораздо сложнее. Оно требует раздумий и конкретных исследований. Пока что приходится просто признать, что в отдельные периоды истории культуры различные формы общественного сознания и весьма удаленные друг от друга направления в науке, искусстве, материальном производстве подчас обнаруживают очевидную связь с некоторым единым для них образом действительности и что такой образ составляет мало известную характеристику целостного исторического бытия данного народа и данной эпохи.
Эпилог
Итак, вернемся к началу. Наша цель состояла в том, чтобы понять отношения между бытом и историей. На основании общих теоретических соображений мы предположили, что бытовая повседневность и исторический процесс неразрывно связаны друг с другом и в то же время принципиально, глубоко различны, что ни одна из этих сфер непонятна до конца без другой и, однако, подход к ним с одинаковыми методами и критериями ничего не дает, а только запутывает дело. Задача заключалась в том, чтобы проверить эти предположения и для этого перейти от общетеоретического анализа к анализу конкретно- историческому. В качестве предмета такого анализа был избран древний Рим. К каким же выводам привело нас подробное рассмотрение отдельных сторон римского быта, повседневного поведения его граждан, вещей, их окружавших?
Мы обнаружили, что самые разные проявления повседневной жизни древних римлян — их отношение к воде и их восприятие одежды, неприязнь к людям, передвигающимся по городу в носилках, и любовь к незатейливым дружеским трапезам, восприятие уличной и жилищной тесноты как ценности — связаны в конечном счете с одним и тем же вполне определенным ощущением действительности. Это ощущение состояло в том, что в основе всего лежит некоторый извечный и неизменный строй существования. Он образует не только источник и фон общественного бытия, но также его идеальную модель, точку отсчета и парадигму ценностей. На такие отдельные неизменные модели ориентирован и весь быт — колодец и тога, совещания с друзьями при принятии решений, ритуал застолья. Многообразно и противоречиво развивающаяся действительность несовместима с неизменностью этих моделей, действует на них разрушающе, мешает людям им следовать — древний колодец скрывает выхоД водопроводной трубы, тога становится невыносимой, святость застолья оскверняется в оргиях. В своем повседневном быту римлянин живет и действует в этом противоречии идеальной исходной нормы и ее реальных нарушений, одновременно и ощущая его неразрешимость и преодолевая его, выходя на практике к дисгармоничному, грубому, неладному, но в конечном счете непреложному синтезу его полюсов. Пусть из колодца торчит водопроводная труба, но вода из нее льется непрерывно, как из родника, и, значит, в ней все еще живет нимфа источника и вечная сила Януса; пусть тогу никто не носит, но важно иметь право ее носить, и провинциал отдает очень многое за это право, ибо оно наглядно причисляет его к римскому городскому гражданскому коллективу, которого давно нет и который вечно есть, ибо иначе зачем провинциал стал бы в него стремиться. Это противоречие и этот синтез образуют внутреннюю форму не только культуры Рима, но и существования римлянина.
Такова бытовая повседневность Рима, но такова же и его история. Социально-экономическая, политическая, идеологическая жизнь Рима связана с точно таким же противоречием: гражданская и сельская общины представляют собой общественные формы, наиболее адекватные объективно заданному уровню развития производительных сил античного мира; поэтому они вечно возрождаются, и на них ориентируются отношения собственности, политические установления, нравственные императивы; они порождают в общественном сознании представление о вечной и непременной норме родной истории. Но