заполнить. У Ядзи Вайхендлерувны в глазах стояли слезы.
— Твой отец ничего об этом не знает, — продолжил Попельский. — И ничего не узнает, если, — тут он подсунул девице под нос свою визитку, — если ты станешь мне сообщать обо всех ваших планах и начинаниях.
Ученица расплакалась. Ее рыдания раздались в пустом пространстве коридора. Обеспокоенный студент-правовед внимательно приглядывался ко всей сцене. Он направился в сторону Попельского. Заремба перешел ему дорогу и вытащил характерный значок с орлом и лавровыми венками. Парень отскочил, словно ошпаренный.
Комиссар со своим помощником вышли из здания. Когда Попельский подкуривал папиросу, руки его тряслись.
— Эдек, да как ты мог? Ведь эта гимназисточка там сейчас от страха уделается! — произнес озабоченный Заремба. — Знаешь, что ты только что утворил? Из этой девочки сделал шпика, понимаешь? И еще отобрал подружку у своей дочки! Вот!
Попельский схватил Зарембу за плечи и притянул к себе.
— Не понимаешь ты, Вилек, — его ломающийся голос не вызвал бы сейчас страха у панны Ядзи, — что эта бестия снова ударила, и что, похоже, чудище здесь? Оно загрызло девицу во Вроцлаве и снова приехало сюда. Оно угрожает всем девушкам… И этой евреечке, и моей Рите! Моей Рите! Этот монстр шляется где-то среди нас. — Попельский обернулся и окинул взглядом прохожих, галерею Любомирских и узкую, темную улочку, карабкающуюся на склон Цитадели. — Быть может, уже сейчас он разрывает клыками девичью щеку! Я не могу допустить этого!
Он оставил Зарембу и отошел на несколько шагов. Хорошенько замахнулся и врезал себе кулаком в бедро. Вся улица Оссолиньских[52] услышала нечто такое, что даже Заремба, приятель Попельского по гимназии, слышал из его уст всего пару раз в жизни:
— Маттть его курррва!!!
Вырвав это из себя, Попельский вновь вбежал в Оссолинеум. Он приблизился к пустому столику, возле которого пару минут назад сидела Ядзя Вайхендлерувна. Визитка все так же лежала на столешнице. Попельский разорвал ее, наплевал на клочки и выбросил в урну с пустыми контрольными карточками.
Прежде чем усесться в 'шевроле', за рулем которого сидел Заремба, комиссар снял котелок и подошел к низенькой стенке, окружавшей научное заведение. Перчаткой он захватил горсть снега и приложил к голове и к шее. Потом опер голову на железные прутья, законченные остроконечными шпилями. Когда он сел в машину, Заремба глянул на приятеля и запустил двигатель.
Оба молчали; поехали по улице Коперника[53], мимо греко-римской семинарии и свернули в улицу Леона Сапеги, рядом с прекрасно известным им зданием полиции на Лонцкого[54]. С левой стороны они проехали мимо красивого углового дома с большими, полукруглыми террасами, в котором размещался знаменитый цветочный магазин Елены Боднар, и поехали дальше, вдоль могучего здания Политехники[55]. Проехали мимо костела св. Терезы, украинской академической гимназии и доехали до костела св. Елизаветы. За грязными фасадами скрывался опасный мир батяров. Многие из них стояли в подворотнях невысоких домов на площади Бильчевского[56], а из-под козырьков фуражек поднимались струи табачного дыма. Мрачные взгляды оседали на блестящем капоте авто. Если не считать места рождения в этом квартале, его обитатели не имели много общего с веселым Щепцьо, который, к утехе всей Польши весело перешучивался со своим дружком Тоньцьо в радиопередаче 'На веселой львовской волне'[57]. На лицах батяров было столько же веселья, сколько яду в спичечной головке.
'Шевроле' остановился перед Центральным вокзалом. Попельский пожал руку Зарембы обеими своими, вышел в снег и ветер и исчез в монументальном входе. Он направился прямиком к кассе, где купил себе билет на субботний поезд до Кракова и обратный билет на воскресенье. Заремба глядел на приятеля из-за оконного стекла. Попельский не говорил, куда его подвезти. Не было необходимости. Оба прекрасно знали, в каком лекарстве нуждается комиссар в минуты сильного возбуждения.
Это же чудесное лекарство стало известно и кому-то иному — Эберхарду Моку. Но перед этим он прошел тщательнейший личный досмотр и одну пересадку. Обыск его карманов и багажа осуществили польские функционеры на железнодорожном пограничном переходе в Хебзю, а смена подвижного состава произошла в Мысловицах, где заканчивалась линия давней прусской Верхнесилезской Железной дороги. Мок и все остальные пассажиры пересели в другой состав, направляющийся в Краков, а затем — во Львов. Этот поезд тянул, как с гордостью сообщил кондуктор, чрезвычайно скорый и современный локомотив, получивший золотую медаль на какой-то ярмарке в Париже.
Уже через несколько мгновений Моку показалось, будто бы он очутился на каком-то ином свете. Он стоял у окна и не мог насмотреться на крытые соломой хаты, на малюсенькие станции, где взгляд притягивали деревянные будки с вырезанными под навесом сердечками, на красоту молодых женщин, выходящих на перроны, чтобы продавать капусту и чай. Он поддался искушениям польских лакомств в Тржебини, где была длительная остановка, и где он принял у румяной от мороза селянки жестяную тарелку, наполненную горячей, ароматной и густой капустой со шкварками. Блюдо настолько понравилось, что Мок даже вытер тарелку хлебом, чем возбудил злорадные комментарии пассажиров первого класса. То было семейство срелднего возраста, упрямо обращавшееся к Моку по-французски, хотя тот отвечал им только жестами. Супруги презрительно фыркали и чего-то там говорили, что крайне удивляло Мока. Конкретно же, они называли его 'швабом'. На каком основании они считали, будто бы он родился в Швабии, вот этого он никак понять не мог, тем более, что немецкого языка они не знали и диалектных швабских особенностей выловить никак не могли[58]. Мок пытался спросить у них об этом, но это приводило только к смешкам. Тогда он бросил все попытки общения с этими заносчивыми людьми, стоял в коридоре, курил и глядел в окно. На станциях его внимание, прежде всего, приковывали евреи, которые — выделяющиеся характерными халатами, круглыми шапками с козырьком и длинными бородами — ничем не походили на евреев из Бреслау, отличавшихся от своих германских сограждан разве что определенными антропологическими особенностями. Здесь же, в Польше, они отличались еще своей одеждой и языком. Моку было известно, что они пользуются каким-то средневековым диалектом немецкого языка, только никогда его раньше не слышал. С тем большим любопытством приглядывался он к еврейским торговцам на перронах. Их ссоры и дискуссии были для Мока четким знаком того, что он очутился в какой-то переходной стране, на пограничье Европы и Востока, где люди языком своим принадлежат Западу, зато их жестикуляция и экспрессия позволяют разместить их, скорее, на восточном базаре.
За окном жизнь идет ходуном, пускай даже и зимой, на морозе, думал он, а внутри шикарного железнодорожного экспресса — шепотки, вежливый щебет и зазнайство. Нехотя подумал Мок о возвращении в купе, где элегантно одетый господин каждую минуту чмокает свою госпожу в ручку, а госпожа, тряся головой, скалит свои мелкие и неровные зубы. Он глянул на часы. Его ждало еще почти шесть часов поездки. Хорошо еще, что он взял с собой 'Голема', фантастическую книжку Густава Майринка. Только придется поискать купе, где люди окажутся не столь болтливыми и позволят ему сконцентрироваться на чтении.
Эта мысль была своеобразным опережением ситуации, в которой он желал очутиться. Ибо с противоположной стороны шли два кондуктора, немного говорящих по-немецки, способных указать ему какое-нибудь свободное купе. Мок глядел на них с радостью, но когда железнодорожники приблизились, он услышал нечто такое, что остолбенел и ни про какое купе уже не спросил. Из уст одного из них прозвучала фамилия, которую Мок знал: 'комиссар Попельский'. Когда кондуктор отдал Моку уже неоднократно прокомпостированный билет, Мок вежливо спросил у него, не желая спугнуть вестника слабой надежды:
— Вы сказали 'комиссар Попельский'?
— Да, — ответил удивленный кондуктор. — Я сказал 'комиссар Попельский'. Только не понимаю, почему вы спрашиваете.
— Так комиссар Эдвард Попельский из Львова едет этим же поездом? — Мок использовал польское