Добавь к этому радостное сознание, что ты соединил отчаявшихся влюбленных и осчастливил молодую чету, столь достойную счастья. Ведь ты видел мою милую Фаншону: не правда ли, она прелестна и заслуживает твоих благодеяний? Не правда ли, она так хороша и так несчастлива, что, пожалуй, оставшись в девицах, сбилась бы с пути? А Клод Анэ, чудом сохранивший нравственную чистоту за три года военной службы, вряд ли выдержал бы еще такой же искус и, наверное, превратился бы в негодяя, как все прочие! Но все обернулось иначе: они любят друг друга и поженятся, они бедны, но им будут помогать; они честные люди и такими же и останутся, ибо батюшка обещал позаботиться об их устройстве. Какое доброе дело сделал ты для них и для нас, с сердечностью посодействовав им, не говоря уж о том, что я твоя должница! Друг мой, таковы благие плоды жертв, которые мы приносим добродетели; и если иной раз жертвы обходятся дорого, зато всегда бывает приятно, что ты принес их, и еще никогда не случалось, чтобы человек раскаялся в добром поступке.
Не сомневаюсь, что ты, по примеру «неразлучной», тоже окрестишь меня «проповедницей», — да и вправду мои речи сбиваются на проповеди. Но, если они и хуже, чем у заправских проповедников, зато я с удовольствием вижу, что не бросаю слова на ветер, не то что они. Я отнюдь не защищаюсь, любезный друг; я просто хотела бы прибавить к твоим добродетелям столько же добродетелей, сколько сама потеряла из-за своей безумной любви, и, не имея права уважать себя, я бы так хотела уважать себя в тебе. Твоя же единственная обязанность — любить меня совершенной любовью, а уж она довершит остальное. Как, должно быть, тебе приятно сознание, что все увеличиваются долги, уплату которых берет на себя твоя любовь.
Сестрица узнала, что ты вел беседу с ее отцом по поводу г-на д'Орб. Она так растрогана, словно мы не в вечном долгу перед нею за дружеские услуги, которые она нам оказала. Господи, какая же я счастливица, друг мой! Все так любят меня, а это так отрадно! И как бы сильно ни любила я всех — отца, мать, подругу, избранника сердца, — их нежная заботливость всегда опережает или даже превышает мою. Будто все нежнейшие на свете чувства беспрерывно изливаются в мою душу, и мне так жаль, что у меня всего лишь одна душа, дабы наслаждаться таким счастьем.
Забыла сообщить тебе, что завтра поутру мы ждем гостя — милорда Бомстона. Он только что воротился из Женевы, где провел семь-восемь месяцев. Он говорил, что проездом из Италии был в Сионе и виделся там с тобою. Он нашел, что ты хандришь, высказал о тебе много верных суждений. Вчера он так убедительно и кстати расхваливал тебя перед батюшкой, что я готова расхваливать его. И, вправду, я нашла, что его слова исполнены здравого смысла, остроумия и горячности. Когда он рассказывает о великих деяниях, голос его звучит громче и глаза загораются, как это бывает с людьми, способными на такие деяния. С пылом говорит он и об изящных искусствах, в частности об итальянской музыке, которую превозносит до небес. Мне чудилось, что я все еще слышу слова бедного братца. Впрочем, в его речах больше горячности, нежели изящества, и я даже нахожу, что он какой-то колючий. Прощай, друг мой!
Не успел я во второй раз прочесть твое письмо, как появился милорд Эдуард Бомстон. О нем я тебе не рассказывал, мне было не до него: ведь стольким надобно было поделиться с тобою, моя Юлия! Когда один для другого составляет все на свете, приходит ли в голову мысль о третьем? Расскажу теперь то, что о нем знаю, ибо тебе, очевидно, так угодно.
Сделав восхождение на Симплон, он добрался до Сиона, опередив коляску, которую должны были прислать за ним из Женевы в Бриг; в безделье люди становятся довольно общительными, вот он и постарался свести со мною знакомство. Мы с ним сблизились, насколько это возможно между англичанином, от природы весьма замкнутым, и человеком, обуреваемым тревогами и ищущим уединения. И все же мы почувствовали, что подходим друг другу. Ведь бывает некое созвучие душ, которое замечаешь с первой же минуты знакомства. Словом, за неделю мы подружились, и на всю жизнь — так два француза подружились бы за день на все то время, покуда не расстанутся. Он стал рассказывать мне о своих путешествиях, и я, зная англичан, ожидал, что он пустится в описания архитектурных сооружений и живописи. Но немного погодя я с удовольствием увидел, что картины и монументы не помешали ему изучать людей и нравы. Впрочем, и об изящных искусствах он говорил очень здраво, но сдержанно и скромно. Я нашел, что он судит о них, скорее основываясь на чувствах, нежели на познаниях, на впечатлении, а не на правилах, — это убедило меня, что он наделен чувствительной душой. Как и тебе, мне показалось, что он — восторженный почитатель итальянской музыки. Он даже уговорил меня кое-что послушать, — путешествует он вместе с весьма искусным музыкантом, своим камердинером, который отменно играет на скрипке, сам же Бомстон — довольно сносно на виолончели. Он выбрал несколько пьес — самых, по его мнению, трогательных, однако потому ли, что новые для меня звуки требуют большей музыкальной восприимчивости, то ли очарование музыки, столь приятное, если ты погружен в тихую печаль, исчезает, когда душа в безысходной тоске, но только пьесы эти не доставили мне большого удовольствия; хотя мелодия и в самом деле приятна, звучит она несколько странно и в ней нет экспрессии.
Зашел разговор и обо мне. Милорд с участием осведомился n моем положении. Я рассказал ему все, о чем ему следовало знать. Он предложил мне поехать в Англию, строил планы, сулящие мне счастливое будущее, словно это для меня возможно в том краю, где нет Юлии. Он сказал, что предполагает провести зиму в Женеве, а лето в Лозанне, и побывает в Веве до возвращения в Италию. Слово он сдержал, и вот мы опять увиделись с еще бо́льшим удовольствием.
Характер у него, как мне представляется, резкий и вспыльчивый, но благородный и твердый. Он носится с теми философскими идеями и принципами, о которых мы с вами когда-то толковали. Но думаю, что нрав у него такой от природы, а отнюдь не благодаря его системе, как он воображает, — тот внешний стоицизм, который он постоянно выказывает, сводится лишь к тому, чтобы умными рассуждениями прикрыть веления своего сердца. Меж тем я с немалою досадой узнал о кое-каких его похождениях в Италии и о том, что там он не раз дрался на дуэли.
Не понимаю, почему ты сочла его колючим; правда, он не очень обходителен, но, по-моему, в нем нет ничего непривлекательного. Хотя он и может произвести впечатление человека скрытного, вопреки открытому сердцу, и презирает мелочи, Диктуемые приличиями, общение с ним весьма приятно. Ему чужда угодливая и обдуманная вежливость, которая выражается лишь во внешних проявлениях и вывозится нашими молодыми офицериками из Франции, зато он обладает вежливостью человечной, которая заключается не в том, чтобы с первого же взгляда различать чины и ранги, а в том, чтобы с уважением относиться вообще к каждому человеку. Признаться тебе откровенно? Неучтивость — вот недостаток, который женщины не прощают даже воплощенному достоинству. Боюсь, что Юлия единственный раз в жизни судит как женщина.
Раз уж я пустился в откровенность, скажу тебе, моя прелестная проповедница, что ты тщетно хочешь обойти мои права и что алкающая любовь не насытится проповедью. Подумай, подумай же о справедливом вознаграждении, обещанном тобою. Моральные рассуждения твои очень хороши, но, право, шале было бы куда лучше.
Ну что это, друг мой, снова и снова — шале! Вся эта история с шале ужас как тяготит твое сердце, и я хорошо вижу, что ценой жизни или смерти, но с шале придется расправиться. Ужели те места, в которых ты никогда и не бывал, до того тебе дороги, что другие их не заменят, и любовь, создавшая в самом сердце пустыни дворец Армиды[57], не в силах соорудить для нас шале в городе? Послушай: моя милая Фаншона выходит замуж. Батюшка, охотник до праздников и до праздничных хлопот, собирается устроить свадьбу, на которую мы все будем званы, и, уж конечно, на этой свадьбе будет шумно. Тайна умудряется многое облекать своим покровом в самом разгаре веселой суеты и шумных пиршеств. Ведь ты понимаешь меня, друг мой? Как сладостно будет вновь обрести благодаря этой свадьбе те радости, которыми мы ради нее пожертвовали.
По-моему, ты с излишней горячностью взялся защищать милорда Эдуарда: право, я отнюдь не дурного о нем мнения. Да и могу ли я судить о человеке, с которым провела один лишь вечер? И как ты можешь судить о нем, зная его всего только несколько дней? Я, как и ты, высказываю лишь свое предположение. Его замыслы касательно тебя — быть может, лишь туманные обещания, на которые часто бывают щедры иностранцы, ибо от таких проектов, с виду столь веских, потом всегда легко отмахнуться.