больше, чем прекрасное сочетание красок?» В мелодии, приноровленной к звукам речи, я не замечал могучего и таинственного слияния страсти со звуками. Не понимал, что подражание человеческой речи, исполненной чувства, дарует пению власть над сердцами, волнуя их, и что именно выразительная картина движений души, создаваемая при пении, является истинным очарованием для слушателей.

На все это указал мне певец милорда, а он, хоть и музыкант, но довольно сносно рассуждает о своем искусстве. «Гармония, — говорил он, — всего лишь второстепенный аксессуар подражательной музыки. В самой, собственно говоря, гармонии не заложено начал подражания. Правда, она укрепляет напев; она свидетельствует о верности интонации, придает окраску модуляциям голоса, выразительность и приятность пению. Но одна лишь мелодия порождает непобедимое могущество звуков, исполненных страсти, благодаря ей музыка владеет душой. Составьте искуснейшие каскады аккордов, но безо всякой мелодии, и через четверть часа вам станет скучно. А прекрасное пение безо всякой гармонии слушаешь долго, не ведая скуки. И самые нехитрые песенки захватывают тебя, если их одушевляет чувство. Напротив, ничего не выражающая мелодия звучит дурно, а одной только гармонии ничего не удается сказать сердцу.

Вот тут французы и ошибаются в своих суждениях о воздействии музыки, — продолжал он. — Они не владеют мелодией, да им и не найти ее в своем языке, лишенном звучности, в жеманной поэзии, которой всегда была чужда естественность, и потому они воображают, будто сила музыки — в гармонии и в раскатах голоса, делающих звук не мелодичнее, а громче. Они так жалки в своих притязаниях, что даже сама гармония, которую они ищут, от них ускользает. Они теряют чувство меры, неразборчивы в средствах, уже не понимают, что может произвести истинное впечатление, и превращают свои пьесы n нагромождение звуков; они занимаются пустыми поделками, они портят себе слух, чувствительны только к шуму, и чем громче голос, тем он для них прекраснее. Таким образом, не имея самобытного жанра, они всегда только и делали, что неуклюже и отдаленно следовали нашим образцам, а со времен своего знаменитого — вернее, нашего знаменитого — Люлли[59], который только тем и занимался, что подражал операм, коими в ту пору Италия уже была богата, они тридцать — сорок лет повторяли, и при этом портили создания наших старых композиторов и выделывали с нашей музыкой почти то же, что другие пароды выделывают с их модами. Похваляясь своими песнями, они сами себе выносят приговор. Если б они умели воспевать чувство, то не пели бы рассудочно; их музыка бесцветна, поэтому более подходит к песням, нежели к операм, а наша музыка вся проникнута страстью, поэтому она более подходит к операм, нежели к песням».

А потом он исполнил речитативом несколько сцен из итальянских опер, и я понял, как сочетаются музыка и слова в речитативе, музыка и чувства в ариях и какую силу выразительности придают всему точный ритм и стройность звуков. Затем, когда вдобавок к своему знанию языка я постиг, насколько мог, суть красноречивых и патетических интонаций, то есть искусства говорить без слов, воздействуя на слух и сердце, — я стал внимать этой чарующей музыке и вскоре по волнению, охватившему меня, понял, что это искусство обладает гораздо большим могуществом, нежели я воображал. Незаметно мною овладевала какая-то сладостная нега. Ведь то не было пустое звукосочетание, как в наших пьесах. При каждой музыкальной фразе в моем мозгу возникал образ, а в сердце чувство. Музыка не просто ласкала слух, а проникала в душу; лилась с пленительной легкостью. Казалось, исполнители были одухотворены единым чувством. Певец, свободно владея голосом, извлекал из него все, что требовали слова и мелодия, и душа моя радовалась — я не ощущал ни тяжеловесных кадансов, ни досадной скованности, ни той принужденности, которая чувствуется у нас в пении из-за вечной борьбы мелодии и ритма, неспособных слиться воедино, борьбы, не менее утомительной для слушателя, чем для исполнителя.

После прелестных арий зазвучали музыкальные творения, полные экспрессии, — им дано вызывать и изображать могучие страсти, повергающие нас в смятение, и я с каждым мигом все более утрачивал ощущение музыки, пения, подражания. Мне чудилось, будто я внемлю голосу печали, восторга, отчаяния. Мне чудились безутешные матери, обманутые любовники, жестокосердные тираны. Душа моя пришла в такое волнение, что я чуть не убежал. И я понял, отчего та музыка, которая прежде наводила на меня скуку, ныне воспламенила меня до самозабвенного восторга: я начал постигать ее, и коль скоро я стал доступен ее воздействию, то оно и проявилось со всею своей силой. Нет, Юлия, такие впечатления не испытываешь только отчасти. Они или потрясают, или оставляют равнодушным, но не бывают слабыми или посредственными, — либо ты бесчувствен к ним, либо потрясен ими; либо для тебя это лишь бессмысленные звуки непостижимого языка, либо неудержимый натиск чувств, которые захватывают тебя так, что душа не в силах им противиться.

Я сожалел лишь об одном, — что не из твоей груди льются эти звуки, тронувшие мою душу, что нежнейшие слова любви вылетают из уст какого-то жалкого castrato[60]. О Юлия, душа моя! Не мы ли с тобой имеем право на весь мир чувств? Кто лучше нас ощутит, кто лучше выскажет все то, что должна высказать и ощутить растроганная душа? Кто выразительнее нас произнесет нежные слова «cor mio, idolo amato»?[61] О, сколько страсти вложило бы в музыку сердце, если б мы с тобой спели один из прелестных дуэтов, исторгающих отрадные слезы! Прошу тебя, во-первых, не откладывая, послушай или дома, или же у «неразлучной» какую-нибудь итальянскую пьесу. Милорд приведет музыкантов, когда ты пожелаешь, и я уверен, что ты, одаренная таким тонким слухом да вдобавок более сведущая, чем я, в итальянской декламации, после первого же концерта поймешь меня и разделишь мой восторг. А затем — еще одно предложение и еще одна просьба: воспользуйся пребыванием искусного музыканта и поучись у него, что и я стал делать с нынешнего утра. Его метода весьма проста, ясна и построена на наглядности, а не на разглагольствованиях; он не объясняет, что надо делать, а делает; и в данном случае, как и во множестве других, наглядный пример куда лучше правила. Я уже понимаю: главное — подчиниться ритму, хорошо его почувствовать, оттачивать, тщательно оттенять каждую музыкальную фразу, выдерживать звуки, не давая им вырываться с чрезмерной силой, — словом, смягчить громкие раскаты голоса, избавить его от французских прикрас и придать ему задушевность, выразительность и гибкость. Твой голос, от природы поставленный и нежный, легко воспримет новшества. Ты так восприимчива, что быстро обретешь силу и живость звука, одушевляющего итальянскую музыку.

E l'cantar che nell'anima si sente.[62]

Оставь же навсегда скучную и нудную французскую манеру петь — это пение напоминает вопли при коликах, а не вздохи восторга. Научись же создавать дивные звуки, вдохновляемые чувством, — ведь только они достойны твоего голоса, только они достойны твоего сердца и передают прелесть и пылкость чувствительных натур.

ПИСЬМО XLIX От Юлии

Друг мой, ты хорошо знаешь, что я пишу тебе украдкой и всегда боюсь, как бы меня не застали врасплох. Нет у меня возможности писать длинные письма, поэтому-то я только отвечаю на самое важное в твоих письмах или досказываю то, о чем не удалось поведать тебе во время наших бесед, — ведь мы и разговариваем тоже тайком. Нынче мне непременно хочется сказать тебе два словечка о милорде Эдуарде, из-за него я даже забыла обо всем остальном.

Друг мой, ты боишься потерять меня, а говоришь со мной о пении! Право, это — изрядный повод для раздоров между любовниками, не столь хорошо понимающими друг друга. Ты и вправду не ревнив. Теперь я, пожалуй, не стану ревновать, ибо я постигла твою душу и чувствую, как велико твое доверие, которое другие могли бы счесть за признак холодности. О, сладостная и отрадная уверенность, порожденная чувством полнейшего душевного единения! Именно благодаря ей ты черпаешь в своем сердце отличное доказательство верности моего; именно благодаря ей и мое сердце оправдывает тебя, и если б тебя волновала ревность, я бы сочла, что ты уже не так сильно влюблен.

Не знаю и не желаю знать, выказывает ли мне милорд Эдуард больше внимания, чем любой мужчина выказывает девице моего возраста. Но дело не в его чувствах, а в чувствах моего отца и в моих, а мы с ним смотрим совершенно одинаково как на милорда, так и на всех мнимых искателей моей руки, о которых, как ты говоришь, ты не говоришь ничего. Если для твоего спокойствия тебе достаточно узнать, что и милорд и все прочие не идут в счет, то больше не тревожься. Как бы ни были лестны для нас намерения столь знатного господина, никогда не будет согласия ни отца, ни дочери на то, чтобы Юлия д'Этанж стала

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату