Мир так устроен, издавна: кто-то владычит, кто-то подчиняется. Вслушайтесь только, вдумайтесь: ра-а-аб Божий, раба-а-а-а Божия. Ух! Раб! Раба! А человек — не раб. Не-е-е-ет! Человек — это человек. Это — царь! Правда, царь-то дурак… Природу этот царь испоганил. Реки запрудил, гнилью воняют, говном. Рыба солитерная брюхами вверх плавает, смотреть — душа кровью обливается. Леса вырубает. На костях пляшет. Детей отравной водкой, наркотиками пичкает. И все это — человечек, ца-а-а-арь природы, мать его!.. Пока сам человек… каждый!.. не поймет, что он и есть губитель всего живого — до тех пор и будет все катиться к едрене-фене. И сгибнем когда-то. В свой черед. Почему это земля должна жить, когда всяк на земле помирает? И пчелка, и курица, и волк, и крокодил? И травка малая — засыхает, и скотина ее зимою жует? А человек — вишь ты, царь бессмертный, что ли?! Не-е-ет, нет, все умрет. И земля тоже помрет. Вспыхнет? Замерзнет? Не нам о том знать. Помрет — и все. И к этому надо относиться спокойно. Очень спокойно. Смерть придет, когда надо. И тихо, мирно надо принять ее. Природа все сама совершит, не надо твоих усилий, твоего отчаяния. Смерть — может быть, благо природы. Чтобы землица наша не лопнула от тех, кто кишмя кишит на ней, давит ее. Она, земля, от нас, безумных, все время освобождается. Знаете, сколько человек и зверей умирает на земле каждую минуту? А — каждую секунду? Не знаете? И я не знаю. Но — догадываюсь: много. А батюшка… Что батюшка… С батюшкой сегодня на сенокос ходили. В луга за Хмелевкой. Он службу отслужил — рясу свою или как ее там, ризу, что ли — переодел, в штаны впрыгнул мужицкие, нормальные, косу — за плечо, голову белым носовым платком обвертел, чтобы не напекло, и — с нами, в луга. Не отлынивает! Уже хорошо. Я искоса на него посматриваю. Нет, мужик, мужик наш батюшка, не баба, это точно. Бабы тоже на сенокос идут. Нарядились! Как прежде. В былые годы… Любо-дорого поглядеть. Все в белых, в розовых, в ярко-синих косыночках; юбки у кого белые, накрахмаленные, это у старух больше, ну, они по старинке обряжаются; у молодежи — цветастые, пестрые, как перышки у курочек; кто сумки с едой и питьем тащит, нагруженный; с шутками, с песнями идут, праздничные. Сенокос — праздник. Красота, и жара, и цветов в полях — изобилие! Аромат стоит под небесами! Иду, коса на плечо надавила, думаю думу свою: как же красива матушка-природа, как все в ней ладно, славно устроено, все ведь для живого, для зверя, птицы, для человека… каждая ягодка, каждый цветочек малый… Запах сладкий в ноздри ударил. Ногой земляничину раздавил. Наклоняюсь… батюшки, земляничник! По ягодам идем, как по ковру! Гляжу — батюшка наш остановился, косу с плеч наземь опустил, к земле склонился… ягоду глазами рыщет… вот сорвал, в рот тянет… Улыбается. Я кричу: - Батюшка! Ну как, сладко?
Пес его знает, как его кличут-то по-церковному. Забыл. И он оборачивает ко мне лицо, потное, блестящее, как лаковое, будто мед с него каплет, с лица-то его, пот с бровей стекает ему на веки, на ресницы, он ягоду на язык кладет, чмокает, как ребенок, и кричит весело мне в ответ: - Сладко!
И я кричу насмешливо ему: - Слаще причастья твоего?!
И тут он, ягоду проглатывая, косу на плечо легко так взваливает, как невесомую стрекозку, шаг ко мне делает широкий и тихо, тихо так, почти на ухо мне, говорит: - Запомни, дед: слаще Причастия и важнее ничего на свете нет.
И так глазами сверкнул, что я — а уж я-то бывалый!.. – испугался. Не ударит ли. А тут и луг наш — вот он уже, и травы — по пояс! А кто малорослый — тому и по голову! Вот мне, к примеру, я-то маленький… Эх, росточком я не вышел, но бабы все равно меня любили… И любят… И баян мой любят, и пчел моих, и мед мой, и фотографирую я их, на старый аппарат снимаю, аппарат-то не дешевый, «КОДАК» называется… Бабы косы осторожно на траву кладут, в теньке — сумки раскладывают, от солнышка еду прячут. Мужики на ладони поплевывают. Работа предстоит! Разбредаются по огромному, как заволжское озеро, лугу. Думаю себе: еще и за Волгу завтра поедем косить, на лодках… Гляжу — батюшка наш далеко отходит, к опушке березняка, плечи под белой рубахой широко расправляет. Штаны у него смешные. Выше щиколоток гачи! Интересно, ему жениться можно или нет? Что-то я слыхал — есть белые попы, есть черные. Вот это — какой поп? Белый или черный? Белым жениться, что ли, можно, а черным нельзя? Или наоборот? Напридумывают, церковники. Против природы-матушки прут. Ну как можно запретить человеку, мужику ли, бабе, любиться? Как? Это ж… всякая же тварь любится! Пчелка крохотная! Птичка-щебетунья! А лебедь, он вон, лебедицу подстрелят, а муженек камнем кидается с высоты! Чтобы — разбиться, от горя, значит… не сможет один жить, летать… Иной раз в сад выйду — на жучков, в любви слившихся на листочке, долго, долго смотрю… И сам погружаюсь в радость. В сладкую, солнечную дремоту… Старый я, что ли, уже стал… Поп наш косу крепко взял, умело. Я гляжу: ну давай, давай! Городской попенок! Покажи удаль свою, ну! Слежу внимательно. Все верно делает. Как наши, деревенские. Встал, ноги расставил, как столбы. Косу в воздухе определил. Над травой — как серебряной молнией в грозу ударило — взмахнул… И пошел, пошел, пошел, и плечи взбугрились под рубахой, мгновенно, темно и мокро вспотевшей, как камни, мышцы перекатываются, голову откинул, как танцует, как праздничный танец прекрасный танцует, идет, идет плавно, медленно, и коса только: вж-ж-ж-жих!.. вж-ж-ж-жих!.. – и трава смиренно, обреченно ложится, к его ногам, в этих штанах коротких, как у мальца, дурацких, и запах острый, травный, свежий, и серебряная молния сверкает, сверкает… А гроза-то настоящая — из-за Волги — гляжу, движется. Тучи черные, синие, в сизой голубиной дымке, клубятся, надвигаются. Жара неимоверная!