окунат, длинный нос свой, эх, и правда, как раньше я не примечала-та, он ить, длинноносай, на икону похож!.. на Николушку Мирликейского!.. угодника дивного!.. или нет, нет, боле на Ивана Богослова, с такими ж длиннами волосьями по плечам, с глазищами длиннами, светлами… али темнами?.. а пес яво знат, они у няво то светлы, как вода, то темны, как уголь в печи… хамлявон… Швырк — я яво по затылку. Легонечко. - Што нос в молоко-та суешь?!
- Млеко, – мурлычет, кот, – млеко, м-м-м-м!..
- Мле-ко… Руки-та помоете, посля рыбалки?..
Как робенок, послушно к умывальнику поплелся. - Слей мине, матушка! – просит.
Я ковш взяла, воды зачерпнула, он наклонился и рубаху через башку кудлату стянул. И я чуть не ахнула. Вся спина в песке… В царапинах… На камнях валялися, што ль?.. Али скровзь кусты колючи пробирались?.. А плечи-то, плечи… все спалены! Пламенем горят! Лью воду холодну. Лью на затылок, на шею, на грязны руки. И верно, вижу, лапы-то все в чешуе. Значит, не врал. Значит — рыбалил. Вода льецца, он трет шею ладонями, фыркат, башкой трясет, я вся в брызгах, терплю, а он кричит: - Лей! Лей ищо!
Ищо зачерпываю. Выливаю из ковша — зло — на спину, на загривок яму — разом. Водопад! Он вопит, восторг выражат. - А-а-а-а-ах!.. спаси Бог, уважила…
Полотенце протягиваю. Спину промокаю яму… и вправду как дитенку. Вода, бормочу скрозь зубы сибе, вода, она святая, она все… очистит… Рожу вытират. Обгорелу свою. От зубов яво — белый свет — на сгорело яво лицо. Полотенце в угол бросат. На лавку. К столу шагат. И я — шагаю. За ним. Как овца — за бараном. - Молитву вы прочтетя али я прочту?
Встает за столом. Длиннай. Жердь… И сердце мое из грудей — прыг! – наружу… И голос страшнай, нутряной, во мине: «Это тибе и сынок, это тибе и муженек, это брат и сват тибе, это и отец родный тибе, он тибе все, все, слышь, баба дура, все, все он — тибе…» И я за столом встаю, в белом, холщовом платьи своим, руки на грудях складаю, а он-то, он, поп мой греховодник, поднимат лапищу свою вперед, благословлят еду, на столе положену, и глаголит громко, ажник оглушительно: – Очи всех на Тя, Господи, уповают! И Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедру руку Твою! И исполняеши всяко животно благоволения…
Я ручонки в груди свои жестки аж до кости вмяла. «Всяко животно благоволения…» Животно… Зверьки мои, скотинка моя… попугайчик мой красненькай… И как вить почуял, стервец, што о ним я подумала-то! Из комнаты – крякнул: – Яш-ша хар-роший! Яш-ша хар-роший! Хар-рошая птич-ч-чка!
– Давай-ко исть, матушка, – тихо, устало как-то сказал отец мой и медленно, тяжело опустился на стул, и старенькой-та стул скрипнул под им жалобно, быдто попросил: почини миня, плотниче, я тибе ищо послужу.
А дымок над щами-та моими так и вьецца, так и пышет… - Хлеб наш насущный даждь нам днесь, – прошамкали сами грешны мои губешки. – Ешь, батюшка мой. Ешь, пока не посинешь!
ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК. БЛАГОВЕЩЕНИЕ ПРЕСВЯТОЙ БОГОРОДИЦЫ Я любил весну. Я всегда любил весну. Я любил первый запах весны, когда, еще по-зимнему плотный, снег начинал подаваться под копьями солнечных лучей, под мощным натиском теплого ветра. Тогда я волновался беспричинно, и так было всегда: еще в детстве, еще тогда, когда я в Верочку влюбился; тогда, когда в марте гулял между мартовских сугробов и первых звенящих ручьев с дочкой, с Анночкой. Нынче праздник, а я что-то об Анночке вспомнил. Одеваясь на службу, я молился о том, чтобы Богородица забрала от меня мысли об Анночке в великий, священный Ее Праздник. Но никуда мысли не девались. Они обхватывали голову обручем. Они сжигали, хохоча надо мной, сердце мое, как полено, в своей жестокой печи. Иулиания не спрашивала меня ни о чем. Она видела – я темен лицом. Я сам на себя, перед выходом на службу, глянул в зеркало: мрачен, да. Паству испугаю. Стиснул зубы. Помолился: о, избавь от скорби, Благодатная. И, закрывая дверь, краем глаза увидал, как Иулиания быстро, скрюченными, как клюв ее красного попугая Яшки, почернелыми от работы пальцами перекрестила на дорогу меня. И золотой бубен Солнца ударил надо мной! И закружили меня в диком танце ручьи! И март ударил мне в лицо, в щеки, в ноздри всей белизной и синевой своей, всеми дымами крыш