своих, всей веселой смертью последних снегов своих. И шел я на службу и шептал: – Богородица, Архангел сегодня благовестил Тебя, Пречистая, он благословил Тебя на счастье и на муку, на скорбь великую и на праздник вечный, поднебесный! Ты испытала, каково это, когда умирает дитя Твое. Я, я тоже испытал это, Заступница! И мой ребенок умер на глазах моих! И я закрывал дитя своему глаза! Но в этот день, когда Тебе пришло известие о любви к Тебе Господа Твоего, прошу, избавь меня от слез по доченьке моей! Я ведь плачу по ней каждый день, даже если слез на глазах нет; плачу внутри. Но сегодня! Сегодня, в праздник Твой! Избавь! Помоги…
Я опустил глаза. Ребенок шел рядом со мной. Девочка. Я взял ее за руку и крепко сжал ее руку. – Анночка, – сказал я тихо, – Анночка, сегодня праздник!
– Да, папичка! – важно, весело сказала моя девочка. Она вцепилась мне в руку, как рак клешней, крепко и больно. – Я знаю! Сегодня Ангел плишел с облаков и объявил Боголодице, что Она Лебеночка лодит!
«Господи, Господи, продли этот сон, этот бред», – шептали губы. А рука все сильней сжимала дочкину руку. И, когда мы дошли до моста через речку Хмелевку, Анночка выпустила мою руку и крикнула мне: – Папа! Пока!
Я следил, как она взмахнула ручонками – и полетела по воздуху, над речкой, по ее теченью, туда, все дальше, в дымную мартовскую синеву, где расплавленная золотая сталь Хмелевки вливалась в густую, тяжелую, щедрую синеву необъятной Волги. Я дождался, пока доченька сольется с Солнцем и синью, и медленно перекрестился. А в храме я опять был один – псаломщик мой бессменный, Володя Паршин, укатил в Юрино, показывать гостям из Нижнего замок графов Шереметьевых. Замок-то снаружи уделали, причепурили, закрасили, как старую рожу – яркой помадой, подлатали от стыда… а внутри – разруха из разрух. Голые, скелетные стены. Осыпавшиеся потолки. Ребра штукатурки… Расхитили, раскурочили. Сожгли. Разграбили… Давно это было? Вчера… И Непорочное Зачатие тоже было – вчера. И пел я стихиру, стоя среди множества зажженных свечей, и старался, чтобы не дрожал мой голос: – В шестый месяц послан бысть архангел к Деве Чистей, и радоватися Eй прирек, благовести из Нея Избавителю проити. Темже приимши целование, зачат Тя Превечнаго Бога, несказанно благоволившаго вочеловечитися, во спасение душ наших!
И пели старухи мои вместе со мной: – Помощник и Покровитель бысть мне во спасение!..
И Анночка повторяла надо мной, высоко, под куполом, где намалевал я Христа Бога, тянущего из реки сеть, полную рыбы: «Во спасение, папа, ты слышишь?.. во спасение, во спасение…» И старуха Вера Смирнова, пасечница, громко, на весь храм прошептала мне: – Батюшка, не плачьте! Я вам… меду банку принесла!.. Липового…
И я, с закрытыми глазами, тихо ответил Вере Смирновой: – Я уже не плачу.
И девочки мои на клиросе запели тоненько и чисто, звончей ручья. А Насти сегодня на клиросе не было. Давно уж она в церковь петь не ходила. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ АЛТАРНАЯ СТЕНА. ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ Они зажгли все свечи. И керосиновую лампу зажгли. Они испекли плоские, как лопаты, хлебы в широкозевной русской печи. Черная пасть печи безропотно отдавала им хлеб, и они на руки принимали его, как повитухи принимают дитя из кровавой, болящей утробы. Иван жарил рыбу на круглой черной сковороде. Жарил линей золотых; карасей малых, смешных, и жалко Ивану их было. Жарил лещей – а раньше лещ мусорной рыбой считался, а теперь и его в деревнях лакомством чтут. Жарил стерлядь молодую – в сети попалась одна. Драгоценная рыба. Мало нынче в реке осетров да стерлядок. Мало жизни осталось. И Он вошел с мороза в избу. Отряхнул хитон Свой от снега. – Снег прожигал Ты босыми ступнями! – Петр воскликнул.
Борода седая Петра светилась во тьме избы, как руно серебряное, овечье. Петр запускал руки в бороду и смеялся от радости – от радости, что видит и слышит Его.