наводчик-вербовщик». Отмечено в «Справке» также участие Эфрона в евразийском движении, и его вступление в масонскую ложу «Гамаюн» (действительно по заданию советской разведки!), и его просьба об отправке в сражающуюся Испанию, отклоненная начальством…
«Справка» предназначена работникам НКВД для сугубо внутреннего употребления. И в ней нет ни слова об участии Эфрона в «лозаннском эпизоде»!..
Направленность дознания органов НКВД во второй половине тридцатых годов определена жестким стандартом, совершенно не зависящим от реальных обстоятельств арестованного. Предъявляемые обвинения не имеют, как правило, почти никакого отношения к действительным причинам, по которым он содержится в заключении. Характер обвинения продиктован соображениями «государственными», почти полностью игнорирующими конкретную личность и ее биографию. Мы знаем это уже достаточно; но живое знакомство со следственными делами еще и еще раз подтверждает известное.
«Государственный» же — на уровне Берии и Сталина — замысел в отношении Эфрона и его товарищей, весьма похоже, заключался в возможности организовать еще один шумный политический процесс — в развитие предыдущих.
Как известно, Рыкова и Бухарина НКВД уже попытался обвинить в преступных связях с русской эмиграцией в Париже; Пятакову инкриминировалась связь с Троцким и зарубежными троцкистами.
Как соблазнительно было теперь продолжить начатую тему! В глазах Сталина и Берии бывшие эмигранты, приехавшие в Советский Союз, «замаранные» участием в «евразийском движении», да еще с таким «козырем», как встреча одного или нескольких руководителей движения с самим Пятаковым, — это была добыча и удача!
Упустить их было нелогично. Они даже слишком годились для очередного публичного разбирательства.
Естественно, что в этом случае возглавить «преступную группу» эмигрантов («засланных в СССР иностранными разведками и действовавших здесь в тесном сотрудничестве с недобитыми троцкистами») должен был бы именно Эфрон. Его организаторская роль, в том числе и в получении от советского посольства в Париже разрешений на въезд в Союз, достаточно обрисовалась в процессе всех допросов.
В пользу предположения говорит и тот факт, что испытанными средствами следствие последовательно расширяет на Сергея Яковлевича «изобличительный» материал. Так, с помощью П. Н. Толстого оно сочиняет связи Эфрона с кругом ленинградской интеллигенции, недовольной сталинским режимом и якобы замышлявшей террористический акт против вождя. У троих ленинградцев, арестованных по оговору Толстого (А. В. Введенского, Я. И. и А. Я. Стрелковых), выжимают «признания», подтверждающие эти преступные замыслы. Но, кроме замыслов, речь тут идет и о шпионских сведениях, якобы переправлявшихся Эфрону из Ленинграда в Париж через сотрудницу Ленинградского морского порта Т. В. Сланскую. Сама Сланская на допросах обвинение это отрицала как чистую фантазию Толстого.
Характер допросов Эфрона после февраля изменился. Кажется, что следствие к этому времени уже потеряло надежду получить желанный самооговор. Сценарий нового «показательного» процесса срывался, — во всяком случае, Эфрон явно не годился на роль чистосердечно кающегося главаря «банды эмигрантских шпионов и троцкистов».
Теперь Сергея Яковлевича спрашивают в основном о конкретных лицах. И называют одно за другим имена вернувшихся в СССР эмигрантов, требуя сведений об их антисоветских взглядах и действиях. Большинство уже арестовано, другие ждут той же участи.
Показания, которые дает Эфрон, максимально осторожны и неизменно доброжелательны. Это сугубо фактологические сведения: история знакомства, известные ему биографические данные. Причем при каждом удобном случае он подчеркивает просоветские настроения и самые чистые цели возвращения.
2 апреля ему предлагают перечислить всех, кого он лично завербовал для секретной работы в советских спецслужбах за рубежом. В ответе Эфрона приведен целый список — двадцать четыре фамилии, с конкретными датами привлечения их к сотрудничеству. Среди тех, кто оказался им привлечен в первую очередь, имена Константина Родзевича и его жены Марии Сергеевны, супругов Клепининых, Веры Сувчинской (будущей Трейл)**, — все это в прошлом евразийцы и личные друзья Эфрона. Большинство из завербованных, указывает он, поддерживало связь с представителями советских органов через него, Эфрона, и только некоторые выходили на связь сами.
Названы в этом допросе и имена тех сотрудников НКВД в Париже, в чьем непосредственном подчинении находился он сам: это прежде всего Кислов, кроме того — Жданов, Азарьян, Г. И. Смирнов. Реальные то были фамилии или условные — сказать трудно.
— Сообщите, кого вы завербовали во французскую разведку, — спрашивает Эфрона лейтенант Копылов.
— Я никого и никогда ни в какую иностранную разведку не вербовал, — отвечает подследственный.
— Вы лжете. Следствие располагает достаточными материалами, опровергающими ваше утверждение…
Фиксированная часть допроса на этом обрывается.
В «деле» Эфрона, как уже говорилось, — восемнадцать допросов. Но можно быть уверенным, что на самом деле их было больше. И известно из сложившейся тогда практики, что протоколы составлялись далеко не всегда. Еще раз повторю и то, что самый добросовестный пересказ протоколов — да даже и полная их публикация! — реальной картины происходившего в застенках советских тюрем того времени не только не передаст, но можно даже сказать, что и прямо ее исказит. Ибо слишком важное и страшное остается «за кадром». Соблюдена видимость прямой трансляции, но изображение отсутствует, звук приглушен, мы слышим словно бы механический голос, читающий убогую выжимку сказанного там, по ту сторону экрана…
Последний восемнадцатый протокол имеет дату 5 июля 1940 года. 13 июля того же года помечено обвинительное заключение, утвержденное заместителем Военного прокурора СССР Афанасьевым.
Трудно найти ответ на вопрос: почему же еще целый год вслед за этим откладывалось вынесение приговора? Ибо он будет вынесен только 6 июля 1941 года, спустя три с лишним недели после начала Отечественной войны.
Работа на Лубянке, естественно, кипела и в сороковом — сорок первом, хотя и сбавила немного обороты.
Не искали ли замены Эфрону на роль лидера?
А если отказались от замысла — почему продолжали держать в Москве?
Весной 1941 года у Цветаевой затребовали вещи для мужа на этап. Они были переданы. Но зачем, почему вещи, если еще не был вынесен приговор? Многое неясно.
Ко дню суда я еще вернусь.**
Из показаний Ариадны Эфрон несравненно труднее, чем из показаний Сергея Яковлевича, вычленить элементы правды. Ибо после злополучного допроса 27 сентября она принимает (как многие и многие, напомним, оказавшиеся в застенках всемогущего ведомства в тридцатые годы!) предложенный следствием путь «версии на выживание». И это вынуждает ее — как и других — густо смешивать реальность с фантазией, не только применительно к собственной биографии, но и в характеристиках тех лиц, о которых ее спрашивают. Не нам, умудренным всем, что мы теперь знаем, осуждать за это двадцатисемилетнюю молодую женщину. И все же скажу о впечатлении, которое складывается при внимательном чтении дела Ариадны.
Это впечатление можно свести к тому, что иллюзии, с которыми дочь Эфрона так сжилась в свои юные годы и которые заставили ее вернуться в Советскую Россию еще весной 1937 года, — раньше всех других членов семьи, — эти иллюзии не утратили над ней своей силы даже тогда, когда сама она оказалась в силках беспощадной машины следствия. Чара «великого эксперимента», по которому якобы идет ее родина на путях создания самого справедливого общества в мире, так долго созревала в ней вдали от предмета обожания, что освободиться от нее было нелегко.