А ведь то была всего лишь весна 1939 года!
Правда, уже пробили удары колокола в судьбе самой Цветаевой.
Год назад уехала из Франции в Москву ее дочь; полгода назад тайно, спасаясь от полиции, бежал туда же муж. Когда осенью тридцать девятого и мужа, и дочь арестовали, Цветаева воспринимала скорее как ошибку и странный недосмотр собственную свободу. И свободу тех, с кем она еще встречалась.
Трагедийное напряжение эпохи властно вошло внутрь ее собственного дома еще в начале тридцатых годов, когда Эфрон подал прошение о возврате на родину.
Между тем Марина Ивановна начисто лишена была спасительного свойства обыкновенных людей — приспособляться к непереносимому: хлопотать, обустраиваться, выживать — хотя бы и у подножия вулкана. Она пыталась что-то делать и даже иногда проявляла неожиданную предусмотрительность (вроде писем Чагина, например, вывезенных из Москвы).
Но она не могла стать другой, если бы и хотела. Она не могла перестать слышать то, что слышала. Ощущать и переживать все — с безмерной, разрывающей сердце остротой, — так, как ощущала и переживала всю свою жизнь.
«В Вас ударяют все молнии, а Вы должны жить…» — писала она Борису Пастернаку[36] семнадцать лет назад, почти что в другой жизни. К красотам метафор ради самих красот она не прибегала никогда. Тем более обращаясь к собрату по призванию. Этими словами она говорит о том, что было ему знакомо не хуже, чем ей:
В вас ударяют все молнии. А вы должны жить…
Так, во всяком случае, было с ней самой.
Но если уже весной тридцать девятого она столь внятно слышала поступь гибели и так непереносимо было для нее переживание невольной сопричастности к предательству, подлости и насилию, разлившимся в мире, — что же теперь?
Пепел погибших стучал в ее сердце, равно как и страдания тех, кто еще только был обречен, приуготовлен на муку и смерть. Мир стремительно поглощала черная тень побеждающего морока, захватившего весь горизонт.
Временами она ощущала это с такой явственной силой, что, очнувшись, готова была приписать болезни. «Я тяжело больна, — написала она в предсмертной записке спустя всего четыре дня, — это уже не я…» Это, однако, не означало ничего другого, кроме того, о чем она уже говорила Борису Леонидовичу в том давнем письме, почти двадцать лет назад (а потом еще и в эссе «Искусство при свете совести»): поэт пропускает через себя все стихии, в него ударяют все молнии — и отразить их он может только своим творчеством.
Но если творчество совсем ушло из жизни…
Чуковская приводит Марину Ивановну к своим новым друзьям Шнейдерам. Лидия Корнеевна и сама познакомилась с ними совсем недавно, по дороге в Чистополь. Нежданную гостью встречают с теплым радушием. Выясняется, что здесь знают и любят ее стихи и искренне рады ей самой. После чая и разговоров Цветаева читает «Тоску по родине».
И дальше:
Как должна была прозвучать тогда эта предпоследняя строфа:
Но она не дочитывает стихотворение до конца, обрывает раньше. И звучит в нем теперь лишь