Цветаева пытается отговорить свою юную собеседницу от этих планов.
В Елабуге, по ее словам, жить невозможно, здесь «ужасные люди», да и во всех отношениях здесь гораздо хуже, труднее, чем в Чистополе.
И фронт — это не для девочки.
Война — это грязь и ужас, это настоящий ад, и смерть на фронте — еще не самое страшное из того, что там может случиться.
— Тем более, — добавила она, — что у вас есть мама. У меня — сын, он тоже все время куда-нибудь рвется. Он вот хочет вернуться в Москву, это мой родной город, но сейчас я его ненавижу… Вы счастливая, у вас есть мама. Берегите ее. А я одна…
— Но как же, ведь у вас сын? — возразила Нина с недоумением.
— Это совсем другое, — был ответ. — Важно, чтобы рядом был кто-то старше вас — или тот, с кем вы вместе росли, с кем связывают общие воспоминания. Когда теряешь таких людей, уже некому сказать: «А помнишь?» Это все равно что утратить свое прошлое — еще страшнее, чем умереть.
Слова эти тогда же поразили Нину, как поразил ее язык, сама речь женщины, так не вязавшаяся с ее затрапезной одеждой.
Отметим, что в беседе Цветаева уравновешенна, спокойна, даже, пожалуй, рассудительна. Но тема войны и беспредельного одиночества обнаруживает кровоточащую рану.
Долгое время спустя после этой встречи Нина не раз вспоминала услышанное, настолько оно показалось ей значительным; женщина вызвала и симпатию и сочувствие. Запомнить же недавний разговор во всех его подробностях заставили трагические события.
Нина была еще в Елабуге, когда по городу разнеслась весть о самоубийстве одной из эвакуированных. Волей случая она оказалась и на елабужском кладбище в самый день похорон Цветаевой. И здесь только поняла, что самоубийца — ее недавняя собеседница.
Позже назвали и ее имя — Марина Цветаева.
С детских лет Нина слышала эту фамилию у себя в доме: Цветаев. Именно Цветаев, а не Цветаева.
С Иваном Владимировичем, отцом Марины, состоял в интенсивной переписке дед Нины — преподаватель рисования в псковской гимназии; ему даже был послан Цветаевым то ли альбом, то ли какая-то книга с дарственной надписью. Но о Марине Цветаевой, поэте, Нина ничего не знала.
Она услышала о ней только теперь, вернувшись в Чистополь. Оказалось, что мать Нины в юности увлекалась цветаевскими стихами. И даже слышала, как читала их сама Марина вместе со своей сестрой Асей, видела сестер в Крыму на литературных вечерах.
Естественно, что все подробности встречи и гибели Цветаевой были пересказаны теперь матери и заново пережиты Ниной вместе с ней. Потрясение надолго сохранило их в памяти.
У меня нет сомнений в подлинности свидетельства Н.Г. Молчанюк.
Странным образом ощущение достоверности сразу возникло по отношению не только к внешним обстоятельствам встречи, но и к диалогу, хотя, кажется, труднее всего верить воспроизведению прямой речи, звучавшей более сорока лет назад (первые записи воспоминаний Молчанюк относятся к 1984 году). Но доверие появилось сразу: да, это цветаевские слова! Именно Цветаева могла сказать
Свидетельство Молчанюк соответствует решительно всему: характеру Марины Цветаевой, особенностям ее мироощущения и особенностям той ситуации, в которой она тогда оказалась…
(Подтверждение рассказу я нашла и в новой публикации писем Ариадны Сергеевны Эфрон. В двух письмах, адресованных в разное время разным людям, дочь Цветаевой повторяет знакомую нам мысль теми же словами: «9-го апреля похоронила последнего, кажется, человека, которому здесь, в России, могла говорить: «а помнишь?» — мужа моей давней приятельницы Нины Гордон; не знаю, знаешь ли ты ее. Мы с ним дружили еще во Франции, а с ней с первых дней моего приезда в СССР…» И еще в письме от 28 августа 1974 года примерно то же: «…какое счастье, когда каждое горе — пополам. А мне уже давно некому сказать: «а помнишь?» — хотя бы это сказать!»[40]
Это неожиданное эхо — важный опознавательный знак. Очевидно, что в Елабуге Цветаева повторила незнакомой девушке то, что не раз говорилось в их доме и что безотчетно, как губка, впитала в себя Аля, возросшая под мощным излучением материнской личности…)
Эпизод этот в очередной раз опровергает версию о самоубийстве в Елабуге как акте, совершенном в состоянии разрушенной психики. Нет, и свидетельство Чуковской, и свидетельство Молчанюк, становясь в ряд с тремя предсмертными письмами, написанными обдуманно, спокойно, трезво, исключают возможность такой трактовки.
Добавим еще, что и бесхитростный Сизов, говоря о впечатлении, какое на него произвела Цветаева, подчеркивал: не похоже было, чтобы она готовилась тогда к чему-то страшному. Он чувствовал в ней, наоборот, желание вырваться из беды, что-то сделать для этого. «Устремленность в ней была», — настаивал Алексей Иванович…
Почему же не осуществился план отъезда в Чистополь 30-го?
Может быть, просто потому, что ни в тот день, ни в ближайшие не оказалось пароходного рейса на Чистополь. Они были тогда, по словам той же Молчанюк, нерегулярными. Ведь именно по этой причине — отсутствию парохода — и сама Нина застряла тогда в Елабуге, хоть и торопилась вернуться обратно, получив от матери телеграмму.
Но вот еще одна запись в дневнике Мура: 30 августа упомянуты две «литературные дамы» — Ржановская и Саконская, из бывших попутчиц по пароходу. Они обсуждают с Цветаевой вопрос о переезде в Чистополь.
Именно они, пишет Мур, отговаривают Марину Ивановну уезжать! Они считали, что раз там, в Чистополе, нет ничего определенного, то можно и в Елабуге отыскать работу.
И Цветаева находит силы сделать последнюю попытку вытащить себя и сына из болота безнадежности.
Она идет — на больных ногах! — в пригород Елабуги, в овощной совхоз: там, сказали ей, можно договориться о заработке. Идет — и предлагает председателю совхоза свои услуги: вести переписку, оформлять какие-нибудь бумаги.
— У нас все грамотные! — отрезал председатель.
Через несколько дней с тем же председателем случилось разговаривать одной молодой врачихе.
Слух о самоубийстве уже дошел до совхоза.
И председатель уже понял, что приходила к нему именно та усталая немолодая женщина, которая на следующий же день покончила с собой. «Я дал ей тогда пятьдесят рублей, просто чтобы не отпускать ни с чем, — рассказывал председатель. — Но она ушла, оставив деньги на моем столе. А больше я ничего не мог…»
Эту подробность спустя много лет сообщила женщина-врач в письме к И. Г. Эренбургу…
Милостыня, поданная в тяжкие дни великому поэту, — не сыграла ли и она свою роль?
Кто отважится на попытку воссоздать мысли и чувства Цветаевой, возвращавшейся ни с чем обратно, на улицу Ворошилова?
Но есть и еще одно уже не поддающееся проверке свидетельство о прогулке, имевшей место незадолго до рокового дня. Александр Соколовский (тогда еще совсем юный, но обожавший поэзию) рассказывал, что Цветаева предложила ему однажды погулять вместе по Елабуге. Они сделали тогда не один круг, и Марина Ивановна все время говорила на одну тему: о самоубийстве Маяковского. Что именно говорила, мы не знаем — Соколовский уже ушел из жизни.
Когда ее жалели друзья, Цветаеву тут же отпускало напряжение, помогавшее ей оставаться в форме, — слезы выступали на глазах, она не могла их удержать. Чужая доброта делала ее слабой, выставляла на яркий свет всю ее незащищенность.
Десятилетний мальчик, тоже из эвакуированных, в один из теплых августовских дней забрел, гуляя, в пустующее здание церкви Покрова Божьей Матери, полуразрушенные купола которой видны были из окон дома Цветаевой. Он заходил сюда уже много раз, подолгу разглядывал фрески, еще сохранившиеся на храмовых стенах. В тот день он увидел женщину с коротко стриженными полуседыми волосами. Щурясь, она