Мольба эта звучит в поэме в канун смерти Марусиной матери: то есть молодец даже не за жизнь любимой испугался, а за ее гибнущую душу! И именно молодец творит последнее заклятие над умирающей Марусей, чтобы дать ей надежду на исцеление от злых чар; в сказке это было делом рук Марусиной бабки. Заклиная, он утешает любимую: «В царстве небесном — овцы все целы! Спи, моя белая! Больно не сделаю!»
Странный нечистый! Он и в самом деле куда больше похож на доброго молодца, только заколдованного злыми силами. Нечистый, очарованный чистотой Маруси. Черный, полюбивший беленькую… Зло, на минуту ставшее добром, всю свою силу перекинувшее на добро… Для всех злодей, для Гринева… то бишь для Маруси — друг, себя не щадящий. Да, но если таков молодец, каково же Марусе сказать слово, от которого он в прах рассыплется, ввек не вернется! Впрочем, Маруся и не стоит в поэме перед волевым выбором: брат или молодец, мать или молодец. Воля ее парализована злой чарой, она в столбняке ужаса, она сама себе не принадлежит… Какова степень ее вины? Это решение оставлено за читателем.
Изменила Цветаева и концовку сказки: в «Упыре» Маруся в конце концов освобождается от чары, окропив молодца святой водой. В поэме она взмывает навстречу любимому и летит с ним — «в огнь- синь».
Так в расстановку сил, действующих в поэме, оказывается включенной великая сила любви; в сказке она и не названа. И на протяжении всей поэмы мы следим в сущности за поединком: любви и морока. Не случайно поэма названа «Молодец», а не «Маруся»: именно с молодцем-оборотнем любовь совершает свои преображающие чудеса.
Эти акценты, внесенные в народную сказку, ярко высвечивают проблемы, волновавшие Цветаеву на протяжении многих лет.
В эссе «Пушкин и Пугачев» она назвала одну из них так: «неразрешимая загадка злодеяния — и чистого сердца». Ибо ведь и в Пугачеве «Капитанской дочки» Цветаева видит «околдованность», захваченность силами стихии! Оттого-то он и оказывается, в отличие от героя пушкинской же «Истории Пугачевского бунта», «какой-то зверский ребенок, в себе неповинный, во зле неповинный». «Знай, что неволен, знай, что невинен», — вспоминаем мы монолог оборотня в поэме; не оправдывая своих злодеяний, он открывает здесь Марусе главную свою тайну. В сущности, и в «Молодце» мы сталкиваемся с «загадкой злодеяния и чистого сердца»; даже в удвоенном варианте: как молодец виновен и невинен во зле, так и Маруся чиста сердцем и преступна одновременно. Но и сама маленькая Марина Цветаева, завороженная двуликим Вожатым, оказалась (по ее версии, вместе с Пушкиным) в роли Маруси. Притяжение мощной стихии, обретающей — пусть на миг! — лицо добра, есть сила, противостоять которой очень трудно. И этой-то силой чары, пишет Цветаева, «весь Пугачев нам вопреки разуму и совести Пушкиным внушен».
Итак, перечислим эти притягательные для Цветаевой мотивы: подвластность человека иррациональным стихиям бытия, могущество этих стихий, загадка злодеяния и чистого сердца, — то есть проблема личной вины человека, попадающего во власть наваждения.
Не знаменательно ли, что впервые эти мотивы зазвучали под пером поэта в годы революции и гражданской войны? «В дни, когда Мамонтов подходил к Москве» (так гласит авторский комментарий), Цветаева написала стихотворение, смысл которого — заступничество (перед лицом возможных победителей) за тех, кто попал в водоворот чары-стихии:
Еще раньше, весной 1917 года, был создан цикл стихотворений «Стенька Разин». Но есть и еще один персонаж, с которым мы встречаемся в ранней цветаевской прозе (написанной по материалам дневников) — в «Вольном проезде». Это красноармеец из продотряда, встреченный Цветаевой на станции Усмань Тамбовской губернии. Светловолосый молодой парень охотно и доверчиво рассказывает о себе. Васильковая синь глаз, сердечная открытость, способность завораживаться стихами, преданная любовь к отцу. Два Георгия на груди: в бою спас полковое знамя. А в Одессе потом грабил банк. Мы так и не узнаем его подлинного имени — в очерке он назван условно: опять-таки Стенькой Разиным. В глазах Цветаевой этот «Стенька» — истинно российская душа, восприимчивая к стихам, готовая и к самопожертвованию и к разбою, способная к бескорыстию и к насилию, открытая добру и злу. Забыв всяческую рознь, Цветаева любуется человеком, наделенным щедростью сердца и отзывчивостью на прекрасное.
Оправдан ли тем самым «Стенька», участвующий на стороне большевиков в жестокой и кровавой войне против собственного народа? Вовсе нет. Но ведь он и не понимает, в чем участвует. Ибо его втянуло в водоворот стихии революции, он обольщен ее чарой, ее «оборотом добра», — на знамени-то ее написаны прекрасные лозунги о мировой справедливости и всеобщем счастье. Нет, ничего этого Цветаева прямо не формулирует. А все-таки в «Вольном проезде» читатель уже поставлен перед «загадкой злодеяния и чистого сердца». И здесь сливаются воедино вина и беда человека, поддавшегося мощной стихии. Перед той же, в сущности, загадкой остановился и Александр Блок, создав свои «Двенадцать»…
Поэтическое воплощение иррациональной стихии Цветаева впервые осознанно дала в поэме «Переулочки» (весна 1922 года). Поэма оказалась своего рода репетицией к «Молодцу». Может быть, не слишком удачной, но важен сам факт подступа к теме, которая отныне будет с редкостной настойчивостью возникать в цветаевском творчестве. У темы — разные грани, ее присутствие не всегда так обнажено, как в «Молодце». Но мы без натяжек найдем ее особые повороты и в лирике и в прозе, даже в драматургии. Так, классический образ Федры (1926) решительно трансформирован Цветаевой с единственной — как представляется — целью: подчеркнуть ее «держимость» в сетях чары — морока — стихии. Напрочь лишенная низких страстей, цветаевская Федра — это трепетно-робкая юная женщина с нежной душой и самоотречение любящим сердцем. Обманутая кормилицей, она почти насильственно втянута в водоворот наваждения, и ее самоубийство выглядит скорее самоказнью обманутой жертвы…
А ради чего взялась Цветаева за эссе «Два лесных царя» (1933 год)? Где главный акцент сравнения, которое она здесь так скрупулезно проводит: сравнения баллады Гете «Erlkonig» и перевода ее, сделанного более века назад Жуковским? Акцент очевиден: автор стремится подчеркнуть в оригинале реальность ирреального, то, что исчезло под пером Жуковского. В трактовке Цветаевой лесной демон, обольщающий мальчика, — вовсе не бред больного. Это — живое видение, непостижимое нечто, зачаровывающее и забирающее себе душу ребенка. Так это в гетевской балладе или не так, нам сейчас не важно. Важно, что автор настаивает: «Видение Гете целиком жизнь или целиком сон, все равно, как это называется, раз одно страшнее другого, и дело не в названии, а в захвате дыхания. Что больше-искусство? Спорно. Но есть вещи больше, чем искусство. Страшнее, чем искусство»[114]. Этими не слишком внятными словами эссе заканчивается.
«Это уже не искусство. Это больше, чем искусство» — такое утверждение мы найдем и в другом цветаевском эссе — в «Искусстве при свете совести» (1932). Здесь приводятся стихи маленьких детей и стихи некоей безвестной монашки — непрофессиональные стихи, но, как пишет Цветаева, они говорят